Год рождения 1921
Год рождения 1921 читать книгу онлайн
Роман чешского писателя Карела Птачника «Год рождения 1921» вышел в 1954 году и сразу же получил высокую оценку: он был удостоен Национальной премии. Читателей привлекла к роману и новизна темы — до Птачника в чешской литературе не появлялось значительных произведений, посвященных судьбе «тотально мобилизованных» юношей и девушек во время Второй Мировой войны — и несомненный талант автора. В романе Птачника нет главного героя. Это — немудреная повесть о буднях пятого взвода рабочего батальона, это — история рождения коллектива, оказавшегося морально сильнее своих угнетателей, способного на сопротивление. Писатель рассказывает об изнурительном труде, бесчисленных унижениях, обо всем, что пришлось пережить молодым чехам. Менее устойчивые из них, чтобы сохранить свою жизнь, становятся наушниками и предателями. Стараясь забыться, заглушить тоску, кое-кто из молодежи пытается одурманить себя «развлечениями» — пьянством и развратом, — все это охотно допускалось немецкими надсмотрщиками.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
На этой улице работало восемь чехов. Раз в день, около полудня, туда приезжал на велосипеде взмокший Гиль. Бригаде было велено извлечь из развалин как можно больше строительного материала. Ребята складывали в кучу балки и доски, оконные рамы и двери, обчищали кирпичи. Работали они только до прихода Гиля, а потом отсыпались, вознаграждая себя за бессонные ночи, а Пепик оставался на страже, сидел на развалинах крайнего домика и писал свой дневник.
Позавчера было первое мая, — записывал он. — Мне так хотелось быть рядом с тобой, моя дорогая, поцеловать тебя и подарить тебе букетик. Ведь ты так любишь цветы, а я так редко дарил их тебе.
Но вправе ли я называть тебя своей милой, вправе ли я вообще думать о тебе? Для меня ты символ непорочности и чистоты, олицетворение нежности, очарования и веры. Ты всегда несравненна и мила, а я изменился и не заслуживаю более твоей любви, она не принадлежит мне, как не принадлежит садовнику дикий шиповник.
Да, я изменился. Ибо, как иначе объяснить то, что я нарушил верность тебе? О нет, не сердцем и помыслами, которые навсегда отданы тебе, но телом, которое вдали от тебя стало слабой былинкой, жалким игралищем моей тоски и смятения.
Отчего-то — быть может, от чувства безнадежности и безутешности, — у меня сложилось представление, что тело и душа — две совершенно независимые субстанции; между ними не больше общего, чем между огнем и водой, мраком и сиянием. Это представление возникло… как следствие моего поступка и укоров совести, а отнюдь не потому, что изменились мое мировосприятие и взгляды на жизнь, которая сейчас так близка к смерти, что перестала быть настоящей. В этом главное бремя моей вины, в этом мой главный грех. Но разве я в самом деле виноват? Моя ли это вина?
Видимо, я становлюсь взрослым, видимо, становлюсь мужчиной в этой тревожной обстановке, которая и меня заставляет напряженнее мыслить и чувствовать. И все же мне кажется, что я ребенок, играющий в кубики. Я все время переставляю эти кубики, верчу их и так и этак, стараясь создать небывалые постройки, такие, чтобы они поразили и меня самого, а особенно тебя, ради кого я, собственно, — хоть и уверяю себя, что это не так! — выискиваю самые лучшие кубики, из которых, быть может, мы построим нашу совместную жизнь. Ведь все мои помыслы, мои чувства и слова, вся моя жизнь определены тобою; ты не существуешь, и все же ты моя, и только моя.
Позавчера было первое мая, и я мечтал о тебе и о любви. Совсем о другом думал мой товарищ Гонзик.
— Сегодня праздник труда, — сказал он. — Сегодня повсюду должны бы развеваться красные флаги, а улицы должны быть запружены людьми, для которых труд стал властителем судьбы, стал их единственным достоянием и мощным оружием в крепких, мозолистых руках. Они слуги труда и одновременно его хозяева; трудом они завоюют мир в те недалекие времена, что уже стоят у дверей мрачного сегодняшнего дня. Но пока что труд томится в бронированных оковах, а паук свастики держит в плену красный флаг…
Так рассуждал мой товарищ Гонзик, а я слушал его и стыдился, что сам не такой энтузиаст и не могу столь же горячо верить в правоту своего дела, обладать такой силой духа. Его слова, жесты, выражение лица не выходят у меня из памяти; я не могу не думать о нем, не могу избавиться от этих мыслей. И где-то в тайниках моей души рождается сомнение. Признаюсь ли я себе, что все здание моих убеждений шатко и зыбко, что у него нет прочной опоры? Не будет ли это трусостью? Не будет ли это изменой?
А может быть, еще трусливее упорствовать в заблуждениях, которыми доселе была полна моя вера?
Заблуждается ли Гонзик?
Что есть истина?
2
В этот день сирены завыли в неурочное время. Восемь добровольных сторожей гаража расселись в автомашинах. В открытые ворота виднелись чистое небо и звезды — такие близкие, что, казалось, их можно, как светлячков, собрать в горсть. Но вдруг в небо взметнулись лучи прожекторов, и звезды, словно оттолкнувшись от земли, ушли ввысь, как сорвавшиеся аэростаты.
Вскоре где-то вдалеке забухали зенитки. Глухая, зловещая канонада, ни на минуту не ослабевая, неудержимо приближалась к Эссену. Города железного Рура пробуждали друг друга гулкими ударами и, как эстафетный факел, передавали весть о налетающей буре. Вот откуда-то с неба посыпался фосфор, похожий на сноп искр, вырвавшихся из трубы; они медленно опустились на землю.
Ладя Плугарж первым надел стальную каску и стал в раскрытых воротах гаража.
— Ребята, — беспокойно начал он. — Не нравится мне все это. Не лучше ли уйти в подвал?
— Катись, катись, неженка, — насмешливо откликнулся Кованда. — В подвале понадежней. Горбатый капитан убережет тебя от всех бед и даст соску.
Ладя неохотно вернулся в машину и завернулся в одеяло. И почти тотчас начали неистовствовать соседние орудия, к ним присоединились все зенитки города.
Кованда с минуту прислушивался, потом неторопливо надел каску и открыл дверцу машины.
— Пойдем поглядим, ребята?
Когда они остановились в воротах, бежать в убежище было уже поздно. Шрапнели рвались над самым гаражом, осколки свистели в воздухе, ударялись о крышу и зарывались в землю с глухим, мягким стуком. Канонада перешла в сплошной грохот. Он заполнил собой все, он терзал барабанные перепонки, сотрясал гараж, а от стрельбы соседней батареи из школьных окон сыпались последние стекла и ходуном ходила черепица на крыше. Горизонт окрасился в кровавый и молочно-белый цвет.
Парням, застигнутым в гараже, вдруг всем до одного захотелось курить. Затянуться бы хоть разок и превозмочь неукротимую дрожь. При нестерпимо ярком свете прожекторов, в потоках которого можно было вдеть и нитку в иголку, Гонза и его товарищи принялись обшаривать свои карманы и подкладки, собирая просыпавшиеся крошки табака. Табака удалось набрать всего на одну самокрутку, да и тот Пепик наполовину просыпал.
— Ни черта не стоит! — закричал Кованда, чтобы его услышали в этом адском грохоте. — Нет ли у кого настоящего курева? Хоть разок затянуться перед смертью!
Ладя Плугарж стиснул в карманах кулаки.
— Я не боюсь, — крикнул он, пытаясь совладать с собой. — Я не боюсь, папаша. А все-таки не лучше ли было уйти в подвал?! Надо было смыться, а?
Кованда саркастически усмехнулся.
— Лучше всего было бы дать Тебе коленкой под зад. Не нагоняй страху, и так у всех полные штаны!..
Мирек, отыскав за подкладкой пилотки половину сигареты, закурил ее безо всяких предосторожностей, не пряча огонька.
— А мы-то беспокоились, что они про нас позабыли. Так, мол, полетают немножко над Эссеном и улетят обратно, — крикнул он, снова обретая дар речи.
— Хорошо бы и нынче только полетали, — заорал Кованда. — Лишь бы…
— На той неделе они бомбили Кельн и Цах.
— А позавчера Ремшейд и Вупперталь.
— И Дюссельдорф и Крефельд.
— Все время вертятся вокруг, как кот около сметаны, и никак не могут взяться за дело, — заметил Кованда, и в этот момент ухнули первые бомбы. Взрывная волна пронеслась над домами, и тогда Мирек сунул руку в карман и вытащил пачку американских сигарет.
— Нате! — истерически завопил он. — Берите, черти! Курите перед смертью. Не хотел давать, да мне уж теперь не курить!
Ребят словно прорвало.
— Ах ты шкура! — надрываясь, кричали они. — Хорош товарищ! Не стыдно! Если выживем — отлупим тебя, как последнюю собаку.
— Можете лупить! — орал Мирек. — Когда все кончится… Все можете лупить, только скорей бы…
Ребята курили жадно, с упоением, словно надеясь, что эти круглые, тугие сигаретки избавят их от нестерпимого ожидания, вольют в них силы и помогут выдержать налет. Парни что-то кричали друг другу, боясь молчать среди грохота бури, которая все еще не достигла предела; мысль невольно задерживалась на мелочах, стараясь не обращаться к тому, что еще придет, что неизбежно должно прийти.