Трудный год на полуострове Ханко
Трудный год на полуострове Ханко читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И поэтому приходилось экономить и здесь. «Красный Гангут» часто выходил на грубой оберточной бумаге — желтой, серой, зеленой.
Зато линолеума было сколько угодно — его отдирали от пола в разрушенных домах городка. Вырезанная на линолеуме и прибитая к деревянной колодке гравюра заменяла обычные цинковые клише.
Гангутская «линография» прочно связана с именем Бориса Ивановича Пророкова. Еще предстоял ему долгий путь к всемирной известности, к медали лауреата Ленинской премии, но уже тогда, осенью сорок первого года, мы понимали, что среди нас живет и работает необыкновенно талантливый художник.
Борис Иванович не любил рассказывать о себе. Я знал о нем только, что он учился во Вхутеине — Всесоюзном художественно-техническом институте, сотрудничал в «Комсомольской правде». Но помню, как тепло говорил он о своем учителе — Дмитрии Стахиевиче Мооре. Ну как же, Моор! Знаменитый плакат эпохи гражданской войны — «Ты записался добровольцем?» В детстве, раскрывая «Крокодил», я искал прежде всего карикатуры Моора, Ганфа, Ротова, так же как в «Вокруг света» — рисунки Кочергина и Фитингофа. В карикатурах Пророкова было, пожалуй, нечто от Моора — резкая контрастность, склонность к гротеску. Но вот эта особая динамичная и вместе с тем изящная манера — нет, это свое, индивидуальное, пророковское. Мне и теперь не нужно смотреть на подпись: когда я вижу его графику, я узнаю сразу, с первого взгляда — это Пророков…
Кажется, это было в сентябре. Я еще не работал в редакции, а просто приехал туда, чтобы сдать очередной фельетон и получить новое задание. И уже собрался уходить, когда начался обстрел города. В редакционном подвале погас свет. Захлопали двери, раздались встревоженные голоса. Вдруг вспыхнула спичка, чья-то рука поднесла ее к фитилю керосиновой лампы. В колеблющемся желтом свете я увидел сидевшего за столом темноволосого командира в узком кителе и краснофлотца с резкими чертами лица, с трофейным автоматом «Суоми» на плече — на ленточке его бескозырки было: «Торпедные катера КБФ». Он, похоже, собирался выскочить из крохотной комнатки в коридор.
— Закрой дверь и сядь, — сказал темноволосый командир. — Света достаточно.
Он спокойно опустил стекло на горящий кружок фитиля и, взяв карандаш, всмотрелся в краснофлотца. Подвал вздрагивал от близких разрывов, с дощатого потолка на стол, на незаконченный рисунок сыпался черный песок.
— Ладно, рисуйте, — усмехнулся краснофлотец. — Только не пишите родителям, что погиб в редакции. Напишите, что в десанте…
Он закрыл дверь.
Так я впервые увидел Пророкова. А краснофлотец, которого он рисовал? По-моему, это был Борис Бархатов, десантник, — его портрет вскоре появился в газете под рубрикой «Герои Гангута».
Эта рубрика была постоянной, под ней печатались десятки выполненных Пророковым портретов — капитана Гранина, разведчика Щербановского, снайпера Исакова, десантника Гриденко, сапера Репни и многих других. Кроме портретов и карикатур Борис Иванович рисовал хлесткие листовки для противника и сам вырезал на линолеуме финские тексты, так как латинского шрифта в типографии не имелось. Он выучил трудному этому искусству двух способных молодых художников — краснофлотца Ивана Шпульникова и красноармейца Бориса Волкова.
В те редкие часы, когда Пророков не был занят работой для газеты, он рисовал что-то в своем блокноте или, рискуя попасть под обстрел, бродил по городку. Он как бы навечно вбирал в себя ханковский пейзаж. Десять лет спустя, иллюстрируя книгу Владимира Рудного «Гангутцы», Борис Иванович воспроизвел частицу этого пейзажа: на крутой скале высится кирха, уперев длинный, как пика, шпиль в сумрачное, в клубящихся тучах небо; правее — силуэт водонапорной башни с развевающимся флагом; на переднем плане — на берегу, захлестнутом штормовой волной, два матроса с винтовками за плечами. Смотришь на этот рисунок — и снова пронизывает тебя осенним ветром Гангута…
Хорошо помню нашу первую встречу с Дудиным. Незадолго до этого я написал для газеты рассказ, в котором был эпизод: раненый боец в бреду бормочет строки из Багрицкого. Смешно вспоминать теперь об этом рассказе. Но когда я впервые увидел в редакционном подвале Дудина, он подошел ко мне со словами: «Он мертвым пал. Моей рукой водила дикая отвага. Ты не заштопаешь иглой прореху, сделанную шпагой». И мы принялись наперебой читать наизусть Багрицкого.
Мы подружились с Мишей сразу — и навсегда.
Какое-то время в одной из каморок подвала рядом стояли наши железные койки. Мы протапливали времянку, сделанную из трубы большого диаметра, забирались под одеяла и вели долгие ночные разговоры. Печка быстро прогорала, не успев согреть каморку; от промерзших облупившихся стен несло холодом, от которого не спасали шинели, накинутые поверх одеял.
— Эх ты, южанин, мерзляк каспийский! — говорил Миша. — Разве это холод? Холод был, знаешь, где? На Карельском перешейке.
Я уже знал, что Дудин прошел финскую войну. Но она его не «заморозила», как Генриха Местецкого из 21-го батальона. Зимняя война потрясла Дудина. Смею сказать: она определила его судьбу поэта.
Что было в его юношеских, довоенных стихах? Мир «хрустящий, снежный, в резном, узорном серебре»; «снежный» конечно же рифмовалось с «нежный». И не было в этом ничего дурного, потому что такой мир, достойный прекрасных слов, и нужен человеку для жизни. Но годы шли грозные, с западных и восточных границ страны потянуло пороховым дымом. Не знаю, сознавал ли себя Дудин уже тогда выразителем поколения, подросшего к войне. Ясное понимание пришло, наверное, позже. Но уже тогда он писал о своей судьбе:
Он писал:
Он писал:
У Дудина звенел голос, когда он читал стихи, и окал он меньше, чем обычно. Глухая тишина стояла в подвале, только доносились из-за толстых стен мерные хлопки печатной машины. Будто хлопали по темной воде плицы колесного парохода.
Такой пароход, старый-старый, был в моем детстве — назывался он «Демосфен» и раньше, до революции, принадлежал нефтепромышленнику Нобелю. Своему флоту Нобель давал имена мыслителей и пророков древности: «Зороастр», «Будда», «Магомет»… Старик «Демосфен», уцелевший с тех времен, освеженный краской, шлепал теперь от Приморского бульвара до мыса Зых, где был хороший песчаный пляж. Над горячими белыми досками «демосфеновой» палубы вечно галдела ребятня. Хороший был пароход!..
Хлопает за стеной печатная машина, и мы как бы плывем сквозь ночь и шторм. Недоучившиеся, недочитавшие, не обремененные имуществом, готовые к перемене мест, мы плывем к неведомым берегам. Что-то еще доведется увидеть, узнать, пережить?..
Сегодня перед уходом с Утиного мыса я остановился, пораженный дикой красотой заката. Весь день ревел шторм, небо было будто затянуто серым солдатским одеялом, но к вечеру все вдруг изменилось. Над горизонтом будто прорубили щель, и в ней я увидел солнце — багровое, огромное, с отсеченными верхним и нижним краями. Море под ним тотчас окрасилось кровью, а по небу протянулись красные нити лучей, прорвавшихся сквозь тучи. Вмиг засверкало, заискрилось, словно сдернули с неба и моря одеяло. Все было в движении — волны, и деревья под порывами ветра, и тучи, и резкие пятна света.