См. статью «Любовь»
См. статью «Любовь» читать книгу онлайн
Давид Гроссман (р. 1954) — один из самых известных современных израильских писателей. Главное произведение Гроссмана, многоплановый роман «См. статью „Любовь“», принес автору мировую известность. Роман посвящен теме Катастрофы европейского еврейства, в которой отец писателя, выходец из Польши, потерял всех своих близких.
В сложной структуре произведения искусно переплетаются художественные методы и направления, от сугубого реализма и цитирования подлинных исторических документов до метафорических описаний откровенно фантастических приключений героев. Есть тут и обращение к притче, к вечным сюжетам народного сказания, и ядовитая пародия. Однако за всем этим многообразием стоит настойчивая попытка осмыслить и показать противостояние беззащитной творческой личности и безумного торжествующего нацизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Ну, Фрид, не нужно стесняться и смущаться, ведь мы тут, можно сказать, давно уже знаем друг друга насквозь и, чего уж там, прямо, что называется, в кишках сидим друг у друга!
Но Фрид не слышит его, Фрид закашлялся долгим мучительным кашлем, лицо его багровеет, наливается кровью (что же такое ужасное он скрывает? Какую мрачную и мучительную тайну хранит всю жизнь в своей душе?), и маленький господин Аарон Маркус, не утративший своей элегантности даже после нескольких лет пребывания в шахте лепека, бросается ему на помощь:
— И даже когда ты испускаешь ветра, дорогой Фрид, тоже не следует стыдиться, нечего тебе стыдиться, дорогой ты наш…
Тишина. Я торопливо пробегаю глазами свои поспешные записи, вставляю кое-где недостающее слово, поправляю какую-нибудь совсем уж корявую фразу. Вношу пояснения (этот темп событий!) и благодарю Бога, когда Найгель, даже и теперь несокрушимо уверенный в себе и на зависть спокойный, спасает меня от ужасного замешательства и с усмешкой выговаривает сочинителю, этому кошмарному бесстыжему старикашке, которого я, оказывается, абсолютно не знал до сих пор:
— А я-то думал, что ты культурный человек, Вассерман!
Вассерман не удостаивает его ответом. Он продолжает читать, и я уже ожидаю дальнейших неприятностей: еще худшего вздора и неприличия, нелепых выдумок и идиотской безвкусицы, которыми он, неизвестно зачем, украшает свой рассказ.
— Даже когда ты испускаешь ветра, пан доктор… — повторяет господин Маркус и неожиданно обращается непосредственно к Найгелю: — И ведь действительно так, герр Найгель, судите сами, еще когда Паула была жива, открыл Фрид этот таинственный непостижимый закон — буквально каждый раз, когда он был твердо уверен, что находится в полном одиночестве, так сказать, наедине с самим собой и своими мыслями, и позволял себе скромно освободить кишечник от излишних скопившихся в нем газов, издать, что называется, недопустимое в обществе чириканье, тут же выяснялось, что его Паула уже стоит тут же рядом, прямо-таки поспешает, несется на зов и является неизвестно откуда, и Фрид, разумеется, тотчас мечтает провалиться сквозь землю, закопать себя живьем в могилу, а Паула только усмехается про себя тихонько и делает вид, что ничего не слышала и не заметила, и что самое удивительное, это загадочное дело повторялось изо дня в день с изумительной регулярностью, словно было предначертано и записано в высших небесных законах и совершалось, подобно движению солнца, невозмутимо во всей своей славе плывущего по небосклону, так что и сегодня, через три года после ее смерти, после ухода нашей незабвенной Паулы, доктор, едва случится ему пустить ветра, уже зажмуривается и ждет, как напроказивший ребенок, звука ее голоса и приближающихся шагов, ай, что говорить!.. А в дни особой тоски и печали и мерзкого отвращения к жизни, переполняющего его до невыносимости, поднимался несчастный Фрид, выходил из шахты, и бродил в одиночестве по лесу, и трубил там себе на свободе, и звук этот, возвещавший о непомерном вздутии его живота, громом раскатывался по всем окрестностям и достигал даже наших подземных нор, и некоторые полагали, что это горькие вопли диких гусей, пролетающих в вышине…
Найгель уже не может больше сдерживаться и хохочет во все горло. Кто бы поверил, что в этом замкнутом, надменном и подозрительном человеке скрывается такой великий смех?
— Неплохо, Вассерман, неплохо!.. — с трудом выговаривает он и обтирает широкой ладонью глаза и щеки, словно пытаясь смахнуть с лица неумеренное веселье. — Вот это я называю настоящим искусством, доставляющим подлинную радость и действительно способным отвлечь от всех забот и тревог. Разумеется, это совершенно не то, чего я ожидал, когда просил тебя продолжить твою повесть, но это начинает быть занятным. Хотя если правду сказать, — признается он, — мне все еще трудно представить героев моего детства в качестве компании замшелых старичков, испускающих ветра.
— Я надеюсь, что ты привыкнешь к этому, — произносит Вассерман сухо.
Разочарование и тяжкая обида читаются в его глазах.
— Ну? Видал ты такого Фрица Фрицевича? Ничего не трогает его сердца, вечно только в корыто с помоями глядит! Фе! Ишь как раззявил пасть, все свои зубы воловьи вывалил нам напоказ, представил, как на выставку, замычал, как буйволица! «Начинает быть занятным»! Смех!.. А ведь о чем я ему хотел этим рассказать? О настоящей любви между мужчиной и женщиной, о такой любви, что не знает преград, побеждает даже границы времени! О томлении изнуряющем, о терзаниях неотступных, заставляющих сказать слова любви, когда уже нет того, кому надо было говорить, и не осталось слов у говорящего… А он — эт! — чего от него ждать? Вол, скажу я тебе, уже не станет быком. Даже если дотащится до ярмарки в Егупце, все равно вернется оттуда волом!
Нет, Найгель не так уж примитивен. У него есть и более высокие запросы.
— Я надеюсь, Шахерезада, что в конце концов там начнется настоящее серьезное действие — произойдут события поважней, чем, извини меня за столь неделикатное выражение, несварение желудка и пердёж и всяческое пересмешничество по этому поводу. Да, с твоего позволения, что-нибудь более возвышенное…
— Ай, Шлеймеле!.. Жемчуг мечу я тут перед свиньями! — И обернувшись к Найгелю: — Ну разумеется, ваша милость — много будет самого серьезного и возвышенного. И действие, как ты изволишь сказать, будет у нас такое, что пальчики оближешь! — Мне: — Один только Господь Бог знает, откуда у меня взялось столько наглости, чтобы так беззастенчиво ему врать. Ведь в то время, Шлеймеле, не держал я конкретного ничего ни в руках, ни в голове. Не ведал даже, для чего собрались они там, любезная моя неразлучная команда, и кому эта война не позволила на этот раз прибыть, и как настигнет Найгеля эта дивная болезнь, что поражает сынов Хелма — так я ее прозываю… Но может, впервые с самого рождения своего, с того дня, как издал я первый свой крик на белом свете, знал я точно, что дано мне преуспеть в этом деле и стану я, с Божьей помощью, писателем в народе израильском. И только молился, чтобы хватило у меня сил ухватить тайное, и настичь ускользающее, и рассказать мою историю, как положено, от начала и до самой кончины. И в старых моих костях бушевал теперь новый огонь, и наполнился я жаром и нестерпимым волнением — до того, что почти не мог уже вынести этого. И как будто стоял некто скрытый от наших взоров с другой стороны листа, который держал я в руках, и притягивал к себе мое перо, и еще более сердце. И сам пробивался ко мне оттуда. И были мы, как два шахтера, прокладывающие тоннель с двух сторон горы…
Найгель широко зевает, прикрывает рот ладонью и говорит, что, если Вассерман окончил на сегодня свой рассказ, он свободен и может отправляться спать, поскольку у него, у Найгеля, еще много дел. И прибавляет великодушно, что в общем-то, «в качестве зачина это было не так уж плохо». Вассерман снова устремляет взгляд в пустую тетрадь, снова и снова старательно вчитывается в единственное написанное в ней слово и заявляет наконец, что если герру Найгелю так угодно, то можно, разумеется на этом закончить, ему все равно. Но он со своей стороны готов рассказывать хоть до рассвета.
Они собираются расстаться. Для меня это время подведения некоторых итогов: тут на моих глазах разворачивается странный процесс. Не знаю, куда клонит Аншел Вассерман своим вульгарным, гротескным, а может, и слегка издевательским рассказом. Есть что-то постыдное и чрезвычайно смущающее меня в его внезапной не знающей удержу развязности, в этой дешевой игре пошлой фантазии. Я зол на него. Как будто кто-то нарушил тут правила: Вассерман включает в свою историю какой-то аспект неуважительной хитрости, пренебрежительного торгашества, в то время как для меня этот рассказ слишком важен, слишком много в нем трагического и судьбоносного, чтобы превращать его в дешевую комедию. Но, как видно, мой дед в погоне за достижением желаемого результата готов использовать самые низкопробные методы. Да, нелегко мне с ним порой…