Способ существования
Способ существования читать книгу онлайн
«Эта книга в основном… родилась из заметок, которые я веду много лет, чаще всего на мелких листках, напоминающих фантики, конфетные обертки, на чистой стороне которых любил записывать мелькнувшую мысль или впечатление герой моего романа „Линии судьбы, или Сундучек Милашевича“» — так пишет об этой книге лауреат Букеровской премии (1991) Марк Харитонов. На ее страницах он размышляет о своем времени и о человеческой жизни, об искусстве и литературе, вспоминает об ушедших друзьях — поэте и правозащитнике Илье Габае, скульпторе Вадиме Сидуре, поэте Давиде Самойлове и других. Изданная в переводе на французский язык книга удостоена во Франции премии за лучшую иностранную эссеистическую книгу 1997 года.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Может быть, какое-то следующее поколение, поколение бескнижной, электронно-компьютерной цивилизации уже вообще не сможет нас понять. Да мы будем ему и не очень интересны.
Возможно, наше поколение останется последним, которое пережило войну и застало конечную фазу кровавой диктатуры.
Помните, сверстники, как прятались в бомбоубежище, как по военным московским улицам женщины вели огромные колбасы-баллоны с газом для аэростатов воздушного заграждения? Этих аэростатов было много в вечернем небе над химзаводом имени Карпова. Помните газеты, которыми были оклеены стены? Те, что над кроватью, читаны-перечитаны, прямо и вверх ногами: поздравления товарищу Сталину с 70-летием, речь товарища Вышинского на Генеральной ассамблее ООН, военные действия в Корее, футбольный матч «Динамо» — ЦДКА — здесь нижний край был оборван, открывалась грязно-желтая, в клопиных точках, фанера… с каким же счетом закончился матч?..
Помните хлебные карточки, очереди, хлеб с довесками? Как-то Марик Веберов, придя ко мне, упал в обморок — от голода. Мы-то сами не голодали.
Я помню, как к нашему дому приходили нищие — не те нищие, которых встретишь теперь в электричке, пухлые от запоя инвалиды, а настоящие, они благодарили за горбушку хлеба; я видел, как они потом перебирали, вынув из мешка, черствые, заплесневелые сухари. Это была настоящая нужда, настоящий голод. Иногда находилось для них и что-нибудь из вещей. Остаток рубахи, тряпицу, годную к употреблению, — все брали с благодарностью. Слава Богу, теперь не побираются ради куска.
В Добруше был лагерь для военнопленных немцев, их водили на работы. Они раскрасили фабричную Доску почета под мрамор — не отличишь от настоящего — и, как рассказывали, умели делать замечательные кольца из тюбиков для зубной пасты. Я иногда смотрел, как они под охраной играли в футбол на фабричном стадионе. Это была потеха: стукнет по мячу — и сам падает. От слабости, как я понял потом. Однажды я столкнулся с ними по пути из магазина, где только что выстоял с карточками долгую очередь за хлебом. Группу вела низкорослая женщина с винтовкой, пленные шли нестройной толпой, и такой у них был жалкий вид, что помню свою презрительную мальчишескую мысль: «Вояки! А весь мир покорить хотели!» Один, поравнявшись со мной, жалобно попросил: «Брот, брот! Хлеба!» И я ему кинул маленький довесочек.
Я-то под немцами не жил, враги были для меня абстракцией, и ненависть к ним была отвлеченной.
А несколько лет спустя на станции Лосиноостровская, куда мы к тому времени переселились, я видел других заключенных: на путях остановился состав с зарешеченными товарными вагонами. Из-за решеток смотрели лица, и я смотрел на них с любопытством. Преступники. Уголовники. Представление об иных заключенных тех лет в моем сознании отсутствовало начисто — родители сумели отгородить меня от этого знания. Сейчас даже удивительно, как это удалось — им, школе, обществу.
Наша ностальгия по детству отравлена нечистой совестью. Когда мои сверстники, а тем более люди постарше перебирают сладостные московские впечатления о первом послевоенном мороженом или о «микояновских» творожках в лубяных коробках, пионерские восторги и мечты о полюсе трудно теперь отвлечься от мысли, что в то же время, в те же дни, часы и ночи почти по соседству люди страдали и умирали от пыток, истощения, голода, издевательств.
Я помню, как с удовольствием принял известие об аресте врачей. «Берия взялся за дело», — сказал я, мальчик, читавший газеты и знавший, что Берия только что объединил под своей властью МГБ и МВД. Я не понял тревоги мамы — она только покачала головой и проговорила: «Что теперь будет?»
Мне было пятнадцать с небольшим, и я мог бы сказать с полным правом, что ничего не знал, ничего не понимал. Даже в семьях, где были арестованные, ухитрялись держать детей в неведении. В каком же смысле можно говорить сейчас о своей вине, об ответственности поколения за происходившее при нас?
Ссылка на неведение в таком возрасте вряд ли может все объяснить. Чтобы настолько ничего не замечать и ни о чем не задумываться, нужны были какие-то личные качества: несмелость ума, податливость совести, бессердечность, жестокость, трусость; тут уж не отвертеться. Разве не бессердечным (по меньшей мере) было мое удовлетворение арестом врачей? И постыдней незнания — что при виде арестантов не шевельнулось у меня ни жалости, ни сочувствия; любопытство, с каким я на них смотрел, было холодным, отчасти брезгливым; было жестокое чувство справедливости происходящего и своего превосходства: я-то был не преступник.
Не говорю о старших своих современниках, которым стоило бы глубже копнуть подоплеку бесспорно имевшей место искренности и убежденной веры. Не говорю о варианте откровенной подлости, лживости, трусости, шкурничества. Но с какого-то возраста и наше детское алиби перестает срабатывать.
Однажды ночью в нервном отделении Морозовской больницы, где я лежал с туберкулезным менингитом, поднялся необычный переполох, от которого я проснулся. Мимо наших стеклянных боксов проносили новенького мальчика. Его сопровождала мать, молодая яркая дама, и отец, особенно мне запомнившийся: очень маленький, в мундире серо-стального или мышиного цвета, с безжизненно-серым, каким-то ночным при свете включившихся ламп, ничего не выражающим и в то же время пугающим лицом. Такое лицо я видел единственный раз, но потом не раз представлял его, когда слышал о лицах ночных людей из МГБ. Он был оттуда. Мальчика срочно привезли с подозрением на серозный менингит. Диагноз не подтвердился, на другое утро его от нас перевели. Все очень хвалили спокойствие и достоинство, с каким держалась наш дежурный врач Вера Васильевна.
Это был 1949 год. Я написал в больничную стенгазету стихи к 70-летию Сталина. Спасибо Вам, товарищ Сталин, за то, что каждый день и час всегда Вы думаете и всегда заботитесь о нас.
В соседнем боксе лежала тринадцатилетняя девочка, больная хореей. Во время припадков она раздевалась догола — я смотрел на нее через стеклянную перегородку, на ее начавшую развиваться грудь, новое непонятное любопытство томило меня…
Но тут уже другая тема.
1976–1988
Анкета Марселя Пруста
Штрихи к анкете
Уже несколько лет я с интересом просматриваю анкету, которая публикуется в еженедельном приложении к немецкой газете «Франкфуртер альгемайне». Она известна как «Анкета Марселя Пруста», хотя великий француз был далеко не первым, кто принял участие в этой популярной салонной игре прошлого века. Сам подбор вопросов, кстати, отмечен духом этого века: что вы считаете счастьем, а что несчастьем, кем вы хотели бы быть, какие черты особенно цените в мужчине и женщине, какой недостаток кажется вам самым простительным, кто ваши любимые герои и героини в жизни и в литературе, где вы хотели бы жить и как вы хотели бы умереть, ваш любимый художник, композитор, поэт, писатель, ваше любимое имя, ваш любимый цвет, цветок, птица? — и в том же роде.
Что впечатляет, пожалуй, больше всего — так это бесконечное разнообразие ответов. Редкие бывают хоть отдаленно схожи. Среди называемых композиторов, поэтов, художников множество таких, о которых я, например, никогда и не слышал. Анкета напоминает об ограниченности любого отдельного опыта. Она свидетельствует о том, что нет единственно «правильных», единственно «высоких» вкусов, единственно «правильных» взглядов и представлений, «правильного» образа жизни, как нет «правильного», единственно красивого типа лица и «правильной» фигуры.
(Вспоминается другая анкета, верней, психологический тест времен моего детства: на вопросы надо было отвечать сразу, не задумываясь. «Великий русский поэт?» — «Пушкин!» Это выпаливалось автоматически едва ли не всеми, как отзыв на пароль, подтверждая лишь силу прочно вдолбленных стереотипов. Да ведь, кстати говоря, в тогдашней отгороженной от мира жизни мы просто и не могли знать многих имен. И как нам было отвечать на вопрос «Где бы вы хотели жить?», если мы не видели других стран и городов, просто не представляли реально других возможностей жизни?)