Рай давно перенаселен (ЛП)
Рай давно перенаселен (ЛП) читать книгу онлайн
Героиня повести "Рай давно перенаселен" занимается подробной реконструкцией собственного детства, безжалостно анализируя существование трех поколений женщин, родившихся "под холодными солнцами мнимых величин".
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Хирург не зарезал, а бабушка — выходила.
Я лежу в палате и адски хочу пить, я умоляю дать мне воды, вот же целый стакан стоит на тумбочке, полный до краев, мне не надо так много, дайте мне сделать глоток, всего один, разве у вас от этого убудет, рядом сидит бабушка, но ей запрещено давать мне воду, только смачивать губы влажной ваткой, которая лишь усиливает жгучий огонь в животе. Если я не выпью сейчас воды — я умру. На самом деле все наоборот: я умру, если выпью даже глоток воды, но я этого не знаю, не хочу знать, а если бы знала, все равно бы просила: «Пить! Пожалуйста!» И вот так же, повзрослев, я буду смотреть на лица, которые время от времени мое слепое сердце будет приравнивать к тому драгоценному стакану воды, на лица, золотые светильники моего сердца. Пожалуйста, один глоток! Но даже в мгновения сладчайшей слепоты я буду знать, что те прекрасные лица — лишь волшебные стеклышки–обманки…
Ни на час бабушка не покидала отделение, хотя места в больнице ей не нашлось: мне только что исполнилось пять, и считалось, что я в состоянии сама позаботиться о себе. Находиться в хирургии посторонним было запрещено, и бабушка почти не ела и не спала, вынужденная все время прятаться от моего спасителя, который оказался не только блестящим хирургом и выдающимся алкоголиком (сочетание в наших широтах не оригинальное), но и непревзойденным матерщинником. «Ну и куда рожали? Вам бы еще по ночам морковку сосать, а не кое- что другое», — громогласно провозглашал он (и немедленно уточнял, что именно «другое»), в сопровождении стерильного анклава входя в палату, где девочки–первородки, не вдаваясь в экзистенциальный смысл вопроса «куда?», спешно прятали в драные больничные халаты свои порезанные грудки, из которых до этого сцеживали молоко. В палату, куда моя мать жизнерадостно впорхнула, когда мой шов почти зажил — похорошевшая, в новом модном платье, с новой прической, — и даже привезла мне из столицы подарок: набор белых платочков с нанесенной на них схемой, чтобы вышивать крестиком, — очевидно, для того, чтобы дитя могло махать ей собственноручно вышитым платочком при отбытии в следующую командировку. И еще долго я, послушная девочка, старательно вышивала на тех кусках материи, похожих на агентурную шифровку…
Да, никто не мог сравниться с бабушкой Верой в заботливости. Никто не был ей за это благодарен. «А чем еще ей заниматься, неработающей?» Можно было бы сейчас утешить себя красивым словом «призвание». Но разве у нее когда–нибудь был выбор? Выбора у нее не было с той самой минуты, когда она появилась на свет. Тогда о каком же призвании я говорю? Ее роль была жестко задана, и она ей вынужденно соответствовала. Но для того, чтобы соответствовать этой роли, надо было иметь в себе сострадание и любовь — то, чего напрочь была лишена ее невестка, которой никакой менеджер по распространению белых одежд не помог бы превратиться в Царевну Лебедь. Если бы моей бабушке привести цитату из романа о невыносимой легкости, где журналистка–феминистка говорит героине: «Даже если вы всего лишь фотографируете кактусы — это ваша жизнь; если вы живете ради мужа — это не ваша жизнь», Вера не поняла бы, о чем речь. Не было у нее «гендерного сознания», как не было и собственной жизни; эту ее, отдельную от нас жизнь невозможно даже вообразить, — главное, она сама не знала бы, что с нею делать, свались вдруг такая жизнь ей на голову.
Недавно я получила письмо от бывшего подчиненного моего деда. Цель этого письма, написанного почерком, похожим на клинопись шумеров, была проста, как взятка: добиться от меня публикации текстов, которые он с большим оптимизмом именовал романсами. Шумер писал: «Я работал в 54 году шофером по хозяйству автоколонны. Я не был ни родней, ни знакомым вашего деда, но по долгу службы мы быстро сблизились. Я ездил с ним в Смоленскую область, купили там корову и привезли ее сюда. Однажды ваш дед подзывает меня и говорит: «Сходи ко мне домой, помоги жене». «А что делать?» — спросил я. Он говорит: «Сводить к быку в колхоз корову». Дал мне три рубля. Все это мы проделали с вашей бабушкой и вечером я ему доложил. Он сказал: «Спасибо, отвези меня домой». И вот он меня зовет в дом и, не говоря ни слова, достал с буфета бутылку, налил мне сто грамм и кусочек мяса положил закусить. И я понял, что не зря трудился…»
И хотя вознаграждение «шумер» от моего деда получил, за ту помощь моей бабушке я сложила в аккуратный пазл его безграмотный бред и опубликовала один из «романсов» в газете. А еще мне стало понятно, почему на фотографии, сделанной в провинциальном фотосалоне через год после моего рождения, бабушка выглядит измученной старухой, — а было ей тогда всего пятьдесят.
В послевоенные годы Вера, чувствуя вину за синий околыш дедовой фуражки, подкармливала одноклассников своих сыновей — мальчиков, чьи родители погибли на фронте или исчезли в репрессивной мясорубке; всегда мечтавшая о дочери, она шила карнавальные костюмы их девочкам. Вот тут–то и проявилась ее природная талантливость: умела из ничего создать потрясающую экипировку для застенчивых большеруких золушек пятидесятых. Цветная бумага, куски картона и марли, толченый мел и битое стекло превращались в нечто воздушное, сверкающее, струящееся, запредельное, — так Вера преподавала робким своим ученицам наглядный урок любви, ибо что есть любовь, как неумение «в месте прозревать пустом сокровища»? (И мне бабушка вязала удивительные, — по неизменному определению моей матери — «гандюльские», вещи: свитера, жилетки, рукавички. Где только брала она образцы? Явно не в журнале «Работница», скорее — переносила на полотно ромашковый луг, который начинался за ее родной деревней, тонкий росчерк ласточки в небе, окаймляла прозрачной речной волной, набегающей на влажный песок. Все эти вещи носила потом моя сестра, некоторые донашивала дочь; удивительно, но они оставались модными и эпоху спустя). Эти девочки были королевами на школьных балах, а одна из них влюбилась в старшего брата моего отца — Эдика, и вместе с Верой ждала его из армии; когда же он вернулся из северо–восточных краев с красавицей- женой, эта девочка плакала у бабушки на плече, и та плакала вместе с ней. Потом бабушка одна растила внуков; жена Эдика оказалась на удивление неприспособленной ни к чему, капризной и вздорной — и почему так не везло с женами выросшим в идеальной семье бабушкиным сыновьям? — правда, в отличие от моей матери, все ее звездные устремления были направлены на уход за оранжереей собственной красоты: больше эту флегматичную особу ничто в жизни не интересовало.
Вера забрала к себе из деревни больную раком тетку и, досмотрев, похоронила; вернувшаяся из Хакассии после смерти «вождя народов», мачеха приехала умирать тоже к ней. «Я перед Марфой виновата, — как бы оправдываясь, поясняла бабушка. — Уговорила тогда отца на ней жениться — очень уж мне в город хотелось!» С Верой сохранил связь и брат Михась, который до двадцатого съезда партии, гонимый страхом ареста, петлял, как заяц, по всей огромной стране, меняя республики и города, путая следы. У нее в доме выросла племянница, дочь ее двоюродной сестры Тамары. Племянница закончила педагогическое и, оттрубив лет пятнадцать пионервожатой, в возрасте девки–перестарка вышла замуж за вора–рецидивиста Петеньку, добрейшей души гражданина, который между ходками на зону успевал уверенно штамповать ей таких же вороватых детишек. А сколько добра моя бабушка, словно чувствуя вину за свою устроенную жизнь, сделала совершенно чужим людям: соседке с жестоко пьющими дочерьми, брошенной всеми одинокой старухе, которая повадилась приходить к ней «за хлебушком»! На нашей улице жила сумасшедшая, которая повредилась в уме во время войны: ребенком двое суток пролежала на пепелище хаты, обнимая трупы расстрелянных родителей. Сумасшедшая любила заходить к Вере: та ее принимала, поила чаем и терпеливо выслушивала быстрый, похожий на птичье чириканье, бред.
На подоконнике у бабушки всегда цвели самые яркие цветы, и завистливые соседки просили отщипнуть им отросток, надеясь выгадать и унести из этой семьи кусочек счастья; бабушка никому не отказывала, но счастье не убывало.