Книга ночей
Книга ночей читать книгу онлайн
Роман «Книга ночей» французской писательницы Сильви Жермен удостоен шести престижных литературных премий. «Книга ночей» — это сага неистовых страстей, любви и ненависти, смерти и возрождения, войны и мира, всего, что и терзает, и согревает душу человека, удерживая его на земле так же крепко, как могучие корни помогают дереву устоять против бури.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Теодор-Фостен взял ребенка на руки с глухой неприязнью, но едва он поднял это крошечное создание с забавно всклокоченными кудряшками, как гнев его мгновенно улетучился, а в сердце зародилась безграничная нежность к сыну. И впервые за много лет он не расхохотался, а улыбнулся.
Эрмини-Виктория умерла еще до зари, так и не увидев ребенка, которого произвела на свет. Теодору-Фостену показалось, что никогда еще дочь не была так красива, как в этот предутренний час. Даже в смерти она сохранила свою прелестную улыбку, и теперь ее чуть видные зубки блестели ярче, чем в те ночи, когда ее уста раскрывались для поцелуев. Она улетела в смерть, овеянная тем же волшебным обаянием, каким ее сын вооружился для жизни.
Эта царственно-спокойная красота не допускала слез и причитаний. Казалось, Эрмини-Виктория не умерла, а просто уснула заколдованным сном в холодном мире, посреди ночи и звезд, посреди вод Эско и земли Фландрии.
Теодор-Фостен, с сыном на руках, опять сел к ногам Виталии, бодрствующей у смертного ложа Эрмини-Виктории, уронил голову на материнские колени и так замер, сторожа в тишине вечный сон юной дочери, которую сделал своей женой.
Самый младший из Пеньелей получил имя Виктор-Фландрен. Его густая, вечно спутанная шевелюра отливала медью, а глаза, исчерна-синие, имели одно особенное свойство: левый зрачок был наполовину золотой. Эта золотая искра сияла так ярко, что позволяла мальчику одинаково хорошо видеть и средь бела дня и в самом густом ночном мраке.
Теодор-Фостен ходил вокруг сына, как загнанный зверь слоняется возле дома, не зная, что он там найдет — убежище или новую ловушку. Его неодолимо влекло к мальчику, но он не позволял себе безраздельно отдаться этой любви, из страха нового страдания. Все, кого он любил, умирали или бесследно исчезали, если не считать матери, давно превратившейся в тень самой себя; любовь, которую он изливал на ближних, становилась проклятием. Война превратила его в чудовище, отмеченное такими муками, таким отчаянием, что теперь он ничего не мог коснуться, не загубив, как будто тот удар вражеской сабли бесконечно повторялся и повторялся, все уничтожая на своем пути.
Но ведь и война тоже могла начаться снова, и новые властители могли через несколько лет призвать его сына на поля сражений. Мысль эта неотступно терзала Теодора-Фостена, превращаясь в истинное наваждение. Днем и ночью он размышлял о том, как ему спасти сына, чтобы тот никогда не стал солдатом.
И в конце концов он решился на ужасное, но избавительное деяние.
Виктору-Фландрену как раз исполнилось пять лет. Однажды отец подозвал его, и мальчик тотчас подбежал к нему, весело подпрыгивая. Они спустились с баржи и немного прошли по слякотной тропинке, тянувшейся вдоль льняного поля с почерневшими валками. Ребенку очень нравилось гулять вот так, с отцом, и он носился вокруг него с неумолчным радостным щебетом. Дойдя до большого валуна на обочине, Теодор-Фостен остановился, присел на корточки перед сыном и, крепко сжав его ручонки, сказал: «Мой маленький, мой единственный, то, что я сейчас сделаю, покажется тебе ужасным и причинит боль. Но я это совершу для тебя, для того, чтобы спасти тебя от войны, от безумных наших правителей и жестоких уланов. Когда ты вырастешь, ты поймешь меня и, может быть, простишь». Ребенок слушал, ничего не понимая, но впервые отцовское лицо испугало его. Теодор-Фостен разжал руки и внезапно с плачем покрыл поцелуями пухлые розовые пальчики, лежавшие на его ладонях. Мальчик не осмеливался пошевельнуться и отдернуть руки, он весь сжался, стараясь в свою очередь не расплакаться. Отец резко встал на ноги, подвел Виктора-Фландрена к валуну, схватил его правую руку, загнул на ней все пальчики, кроме большого и указательного, которые прижал к камню, и, выхватив из кармана топорик, одним ударом отсек оба пальца своего сына.
Потрясенный мальчик сперва так и застыл на месте, с кулачком, прижатым к валуну. Потом он содрогнулся и с воплем кинулся прочь, через поле. У Теодора-Фостена не хватило сил бежать за ним вдогонку. Жгучая боль прихлынула к голове, прозрачная пленка на макушке вздулась и начала бешено пульсировать. И он рухнул на камень, сотрясаясь от безумного хохота.
Виктор-Фландрен вернулся лишь к вечеру; его привел крестьянин, нашедший мальчика в обмороке посреди поля. Рана уже не кровоточила, забинтованную руку он крепко прижимал к груди. Ребенок упорно молчал, и крестьянин потратил целый день, выясняя, откуда он взялся. Едва он ушел, Виталия бросилась к внуку, но тот и ей не сказал ни слова, а на просьбу показать раненую руку лишь оттолкнул бабушку. Прижимая руку к сердцу, он стоял посреди каюты с опущенной головой, уставившись в пол, пока Виталия причитала и металась, ничего не видя вокруг себя и не понимая, что стряслось.
Теодор-Фостен стоял у стены, бессильно уронив руки и глядя на сына, такой же онемевший и скованный, как тот. На голове у него белела повязка. Наконец Виталия обернулась к нему в надежде, что хоть он расспросит мальчика, но при одном взгляде на него слова замерли у нее на языке. Она вдруг все поняла. Больше толковать было не о чем. И она почувствовала, как серая пелена заволокла ей глаза.
С этого дня безмолвие и враждебная отчужденность воцарились на борту «Божьего гнева», старой баржи, о которой хозяин совсем перестал заботиться. Семья Пеньелей пришла в упадок. Виталия все глубже тонула в пучине мрака, застилавшего ей взгляд, и настоящее, ныне почти невидимое, меркло и распадалось, уступая место воспоминаниям. С каждым днем она уходила мыслями все дальше и дальше вниз по течению Эско, чтобы, в конце концов, погрузиться в бескрайнее серое море своих юных лет. Вновь виделся ей пустынный берег, черные юбки ее матери, хлопавшие на студеном ветру ожидания. И каждый вечер, сидя у постели внука, она увлекала его за собой в излучины своих воспоминаний, населенных волшебными, загадочными именами и лицами. И ребенок засыпал в этих заповедных уголках бабушкиной памяти, манящих, как иные теплые, дремлющие под солнцем болота. А в ночных грезах ему неизменно являлась женщина, одновременно и мать и сестра; она обращала к нему чудесную улыбку, которая побуждала и его тоже улыбаться во сне.
Только эта сонная улыбка и осталась на долю Теодора-Фостена, каждую ночь приходившего тайком подстерегать ее. В тот миг, когда его топор отсек сыну два пальца, он безжалостно отсек вместе с ними любовь и доверие, которые тот питал к отцу. Виктор-Фландрен никогда больше не смотрел ему в глаза и не говорил с ним. Он подчинялся его приказам, он выполнял возложенные на него обязанности, но при этом не произносил ни слова и глядел мимо. Однако стоило отцу отойти или повернуться спиной, как мальчик устремлял на него взгляд неистовой силы. Теодор-Фостен знал этот взгляд, хотя ни разу не встретился с ним. Он просто ощущал его всей кожей, как удар, нанесенный сзади и отдающийся в голове жгучей болью незаживающей раны. Он так и не снял с себя повязку.
Однако Теодор-Фостен ни разу не обернулся, чтобы прогнать сына или заставить его опустить глаза, — он слишком боялся уловить в его взгляде отражение лица того германского улана с шелковистыми пшеничными усами. Ибо как раз там, в безумных глазах людей, исполненных безжалостной ненависти, и угадывалось присутствие Бога. И тогда его разбирал смех, пронзительный, конвульсивный смех, который пугал ребенка, а ему самому придавал силы и уверенности.
Но по ночам сон смягчал мальчика, озаряя беззащитное личико чудесной улыбкой, в которой Теодор-Фостен улавливал призрачные образы Ноэми, Оноре-Фирмена, Эрмини-Виктории, а иногда даже и своего отца. Так он и проводил ночи, затаясь в темноте у постели спящего сына, глядя, как уходит время, как уходит забвение; иногда он робко прикасался кончиками пальцев к спутанным медным волосам сына или, дрожа, гладил его по щеке.
В конце концов, Пеньелям пришлось расстаться с «Божьим гневом». Впрочем, если баржа давно уже не удостаивалась милости Бога, то с некоторых пор была обойдена и его гневом; она просто-напросто приходила в запустение, медленно покрываясь ржавчиной при полном безразличии что Бога, что людей.