Самоликвидация
Самоликвидация читать книгу онлайн
Действие нового романа нобелевского лауреата Имре Кертеса (1929) начинается там, где заканчивается «Кадиш по нерожденному ребенку» (русское издание: «Текст», 2003). Десять лет прошло после падения коммунизма. Писатель Б., во время Холокоста выживший в Освенциме, кончает жизнь самоубийством. Его друг Кешерю обнаруживает среди бумаг Б. пьесу «Самоликвидация». В ней предсказан кризис, в котором оказались друзья Б., когда надежды, связанные с падением Берлинской стены, сменились хаосом. Медленно, шаг за шагом, перед Кешерю открывается тайна смерти Б.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Что делать: у каждого из нас есть так называемый идеал, даже если об этом и не принято говорить и даже если каждый из нас яростно отрицает его существование. И вот я увидел перед собой человека, который живет по своим собственным законам. Протекло какое-то время, и я поймал себя на том, что паразитирую на его словах. Что все время ощущаю потребность знать, о чем он думает, что делает, над чем работает. Что, это звучит очень глупо? А что делать: уж таковы мы, немного вторичные люди. Мы питаемся жизнью тех, кто сильнее нас, словно из этой их жизни какой-то кусок полагается и нам. Я в то время был в очень большой беде, и морально, и в других отношениях (чтобы быть кратким, скажу: жизнь моя, и без того лежавшая в руинах, теперь, казалось, подходит к последней границе), и в плачевном своем положении заведомо был готов воспринять любое влияние. Черные это были дни: зима пришла в город, зима пришла в мое сердце. Я самым серьезным образом подумывал о самоубийстве. Меня просто-напросто покинула способность наделять свою жизнь видимостью жизни осмысленной и разумной. Я все более убеждался, что, кроме радости, которую эта жизнь может еще мне доставить, в ней слишком уж много, непосильно много хлопот, проблем, неприятностей. Как раз тогда я узнал мнение Б. о самоубийстве: это было ошеломляющее и ни с чем не сравнимое суждение; и — прямая противоположность тому, что Б. в конце концов все-таки совершил.
Но я чувствую, что утрачиваю последовательность. Наверное, мне стоит придерживаться какой-то хронологии; рассказать, например, как я познакомился с Б. Только вот беда: я уже не помню этого. В издательстве Б. знали все. Я был тогда сотрудником отдела художественной литературы, и с Б., который приходил к редакторам, занимавшимся зарубежной литературой — он переводил с французского, немецкого и английского, переводил одинаково блестяще, — я никак не пересекался. Но не замечать его я не мог: Б. был весел и шумен, охотно развлекал людей и обладал удивительным остроумием, — во всяком случае, такую маску он надевал на себя по утрам. Тогда я еще не мог знать этого; но, как бы там ни было, он вызывал у меня некоторую брезгливость. Однажды мы все же разговорились: случилось это в буфете, в этом социалистическом приюте вчерашних лепешек, подозрительных бутербродов и водянистого кофе, в буфете, куда, в поисках минутного утешения и убежища, время от времени обязательно приходит каждый. Дело в том, что издательство наше делает свой ежемесячный популярный журнал, и я был одним из его редакторов. Вследствие этого я все время ощущал недостаток материалов. Вот почему, сидя в компании вчерашних лепешек и синтетического апельсинового сока, я спросил Б.: он только переводит или пишет что-то и сам? А если да, то нет ли у него чего-нибудь для нашего журнала? Вот в тот момент я и увидел его настоящее лицо. Взгляд у него был очень неприятен. «Ты кто такой?» — спросил он. Я ответил, что работаю здесь и что мы вроде бы знакомы. «Я не в том смысле», — сказал он. И некоторое время смотрел на меня строгим оценивающим взглядом. «Любишь крутые вещи?» — немного погодя спросил он. «Зависит от качества», — ответил я, решив, что он просто набивает себе цену. Разговор получался довольно дурацкий.
Спустя пару недель он положил мне на стол рукопись, в которую я, после того как он вышел из комнаты, лишь бегло заглянул. Что отрицать, уже на первый взгляд материал показался мне интересным. Так что я, заглянув, тут же и прочитал его от первой строки до последней. В рассказе, который позже считался — правда, считался лишь в очень узком кругу — главным произведением Б., он впервые сформулировал центральную мысль своего понимания мира: мысль эта заключается в том, что Зло — основной принцип жизни. Сам рассказ, однако, представлял собой историю одного высокоморального поступка, то есть доказывает, что Добро тоже может иметь место. Рассказ повествует о том, что в жизни, принцип которой — Зло, Добро все же можно творить, но только ценой жизни того, кто творит Добро. Это было действительно смелое (крутое, как выразился Б.) утверждение; смелой была и сама проза, в которой оно прозвучало. К тому же действие рассказа происходило в нацистском концлагере.
— Циничная штука, — сказал мой начальник, директор издательства, которому рукопись Б. я представил как «самую важную вещь». «Самую важную вещь из всего, что попадало мне в руки за последние годы». У этого человека, циничней которого я в жизни не встречал — ведь сколько цинизма нужно уже для того, чтобы быть директором государственного издательства, особенно если принять во внимание само это государство! — словом, выражение «циничная штука» у директора было самым весомым аргументом в арсенале средств для отказа. В конце концов рассказ таки увидел свет, но не в нашем журнале, а в одном незначительном — точнее, вытесненном государством в число незначительных, — выходившем два раза в год, да и то ограниченным тиражом, альманахе; я сам отнес его туда. «Стоит ли игра свеч?» — поморщился Б. «Стоит», — ответил я. И почувствовал: что-то со мной происходит, что-то во мне начинает гореть, словно все эти перипетии, да и сам рассказ, внезапно привели в действие некое, возможно, давно уже скрытое во мне и лишь ожидающее момента взрывное устройство.
При всем том не могу сказать, что я встал на путь открытого бунта: к бунтарям я никогда не принадлежал; во мне всего лишь копилось и начинало бурлить отвращение. Правда, отвращение это обуславливало все прочее. Кто не жил в мире причин, не поддающихся выяснению, кто никогда не просыпался по утрам со вкусом отвращения во рту, кто никогда не чувствовал, как расходится по его организму, завладевает им отрава всеохватывающей беспомощности, — тот не поймет, о чем я говорю. Я просто двинулся по некоему пути… даже нет, не так: просто меня понесло вперед что-то, чего, словно попавший на стрелке не на тот путь поезд, я уже не мог задержать и остановить. Вспоминаю один знойный летний день, который мне предстояло провести, переваривая очередную рукопись. Речь шла о так называемом романе; фамилия автора значилась где-то на втором или третьем месте номенклатурного списка, то есть все еще котировалась весьма высоко. В таких случаях рукопись проходит лишь чисто формальное обсуждение, и редактор, которому она вручается на отзыв, уже — скажем так — знает, что скажет. Читать в таких случаях приходится быстро: книгу, как правило, издают вне очереди. Что-то я наверняка думал тогда и о литературе, и о редакторской чести, и о своей семье — к тому времени у меня была семья: жена и сынишка, — но не в этом суть: я вдруг ощутил, как толчком рванулась по жилам кровь, и понял, что поезд, несущий меня неведомо куда, набирает скорость. В рецензии я написал, что язык в романе никуда не годится, композиция банальна, сюжет жалок и сер, — роман я к изданию не рекомендую. Рукопись пришлось снова пустить по кругу, пока два других редактора не положили на стол требуемые рецензии; автор тем временем нажаловался на издательство за затягивание сроков, всполошил своих покровителей «наверху», я же попал в другую категорию человечества, в число тех, кому доверять нельзя.
Нет смысла детально разбирать степени моего, скажем так, хождения по мукам — пускай нынче это занятие и выродилось в излюбленное (и неплохо окупающееся) развлечение интеллигенции. Не стоит забывать, что я взялся изложить историю Б. (пускай, может быть, для того только, чтобы рядом с ней в выгодном свете предстала и моя собственная история). Положение мое вообще-то (во всяком случае, применительно к данным условиям) не являлось ни исключительным, ни каким-то уж особо опасным. В конце концов меня арестовали, обвинив в антигосударственной пропаганде, издании и распространении нелегальных журналов, однако затем почему-то отказались от мысли заводить на меня официальное дело — и, продержав десять дней в камере предварительного заключения, отпустили. Позже я узнал, что за этим стояли какие-то переговоры о крупном государственном займе, и одним из пунктов его гарантии на международном уровне было обязательство освободить политических заключенных.