Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)
Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио) читать книгу онлайн
В 1950 году Мигель Делибес, испанский писатель, написал "Дорогу". Если вырвать эту книгу из общественного и литературного контекста, она покажется немудреным и чарующим рассказом о детях и детстве, о первых впечатлениях бытия. В ней воссоздан мир безоблачный и безмятежный, тем более безмятежный, что увиден он глазами ребенка.
Романический мир "Крыс" куда суровее, мрачнее, страшнее. Деревня, в которой живут мальчик Нини и дядя Крысолов, временами кажется одним из кругов Дантова ада. Землянка дяди на самом деле скорее пещера. Проезжая по дорогам Испании, видишь целые селения таких пещер. Они похожи на убежища первобытных людей.
Откуда эта вековая отсталость, невежество, жестокость?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
VII
Ибо всякая обувь воина и одежда, обагренная кровью, будут отданы на сожжение, в пищу огню. Ибо Младенец родился нам; Сын дан нам; владычество на раменах Его, и нарекут имя Ему: Князь мира [51], — уж не знаю, может быть, я скажу чудовищную вещь — с вами ведь, друзья мои, никогда не знаешь, что можно сказать и чего нельзя, — но только я божественно провела войну, зачем кривить душой? Были демонстрации, много ребят, всюду страшный беспорядок, а меня не пугали сирены и все это, ну а другие — вот бы ты посмотрел на них! — как сумасшедшие бросались в убежище, когда начинали выть сирены, а мне это нравилось. Помню, мама заставляла нас с Хулией надевать чулки и причесываться перед тем, как спуститься в подвал к донье Касильде, и — подумай только! — иногда взрывы бомб и обстрелы заставали нас на лестнице, вот уж мы спотыкались — прямо смех один. А там, в убежище, было очень весело, представь себе: там ведь собирались все соседи, и была там такая Эспе из чердачной каморки, вдова одного железнодорожника, она была из самых оголтелых красных — достаточно сказать тебе, что ее обрили наголо в первые же дни, — так вот она все повторяла: «Это конец», — и крестилась — подумать надо! — но, должно быть, по привычке, и, помню, папа говорил ей очень ехидно: «Чего вы боитесь, Эсперанса? Это ваши передают вам привет». Надо было тебе видеть ее, Марио, — вот смех-то! — на голове омерзительная черная накидка, сама скрючилась от страха: «Ах, помолчите, ради бога, дон Рамон, ужасная вещь война!», — а папа, в насмешку, конечно: «Что-то вы часто стали поминать бога, Эсперанса», — ты подумай: в обычное время она и к обедне-то не ходила — куда там! — социалистка, да еще из очень видных, — а папа давай рассказывать ей об оборонительных войнах, прямо целую лекцию закатил, так что в конце концов бедняжка Эспе сказала: «Ах, дон Рамон, раз уж вы, такой ученый, это говорите, стало быть, так оно и есть». И тут же дети Тереситы Абриль — тогда-то они были совсем сопляками, а теперь, представь себе, уже взрослые мужчины, все женатые — как время-то бежит! — у Мигеля, самого молодого из них, уже семеро детей, подумать только, это кажется просто невероятным, — ну, а тогда посмотрел бы ты, какой жуткий беспорядок устроили они между бутылками и ящиками, а милейший Тимотео Сетиен, муж доньи Касильды, все ходил взад и вперед в сером фартуке и, схватившись за голову, говорил: «Осторожно, осторожно, здесь легковоспламеняющиеся материалы» — как бы не так! — это он говорил, чтобы не трогали ветчину, шоколад, сушеные каштаны и все такое прочее, можешь себе представить? Милейший Тимотео был из породы жадюг — матушки мои, ну и скупердяй же он был! Помню, всякий раз, как мама платила по счету — а мы с Хулией были еще маленькие, — донья Касильда давала нам конфеты потихоньку: «Спрячь, чтобы он не видел», — прямо ужас какой-то, ничто не вызывает у меня такого отвращения, как скупость, скупцы меня просто пугают, даю тебе слово, так что, когда Транси мне сказала, что твой отец — ростовщик и все такое, я прямо задрожала, Марио, поверь мне. Но по правде сказать, это было не очень заметно — уж не знаю, может быть, из-за происшествий с Эльвиро и Хосе Марией, но о деньгах он и не думал, только тут-то он сам был виноват, потому что это он не пустил его на службу: безумием было, видите ли, выходить на улицу в такой день, чушь какая-то, глупости, так и знай — твой брат был на подозрении уже давно, Марио, не отрицай. Ойарсун, который в курсе всех дел — уж не знаю, откуда он берет на это время, — сказал мне, что служба — это еще не все, что есть свидетели, которые видели Хосе Марию на митинге Асаньи [52] на Пласа де Торос, а в апреле 31 года [53] он кричал: «Да здравствует Республика!» — и махал трехцветным знаменем как сумасшедший, Марио, а это уж хуже некуда. Жизнь есть жизнь, как я говорю, но 14 апреля [54] у нас как будто вынесли из дома покойника, один только папа не плакал, да и то я до сих пор в этом не уверена, — весь день он ходил взад и вперед, от кресла к бюро и от бюро к креслу, в полной растерянности. В этот день бедный папа постарел на десять лет, ведь король был для него все на свете, больше, чем кто-нибудь из нас, представь себе, — больше, чем вся наша семья, вместе взятая: папа глубоко чтил монархию, это был его культ. И как только была провозглашена Республика, он очень торжественно встал, бледный как полотно — не знаю, как тебе это описать, — пошел в ванную и вернулся оттуда в черном галстуке. «Я не сниму этот галстук до тех пор, пока король не вернется в Мадрид», — сказал он, а мы все молчали, точно у нас кто-то умер. А ты потом думал, что этот галстук он носит по маме, царство ей небесное; очень мило, только ты ошибся, Марио, — это он носил по королю, и люди, преданные чистой идее, очень трогательны, Марио, потому что монархия прекрасна, что бы ты там ни говорил; я, конечно, совсем не такая ярая монархистка, как папа, но ты только представь себе: король во дворце, красивая королева, белокурые принцы, парадные кареты, этикет, фраки и все такое прочее! Ты говорил, что монархия и республика сами по себе ничего не значат, важно, чтó за ними стоит; уж не знаю, что ты хотел этим сказать, но прямо тебе говорю, что их и сравнивать невозможно. Монархия — это совсем другое дело, а Республика — как бы это сказать? — что-то будничное, не спорь со мной; я помню, когда она была установлена, всюду шатались оборванцы и пьяницы — такая мерзость, дружок, — и я с каждым днем все больше и больше понимала папу, его слепую приверженность королю, уверяю тебя, Марио. Уж если что мне и кажется абсурдным, так это то, что он бранился с дядей Эдуардо, тоже убежденным монархистом, — ну зачем же им было так страшно браниться? — ты не поверишь, однажды он довел папу до обморока, так что нам пришлось срочно вызывать врача, и когда папа очнулся, то закричал: «Уж разумеется, если к власти придет твой король, Эдуардо, я не сниму галстука!» — ну, это уж не дело, мне кажется, — целых два короля, как будто королей может быть несколько, я этого понять не могу. А на другой день, на вечере у Валентины, Ихинио Ойарсун открыл мне глаза, уверяю тебя, не успела я рассказать ему эту историю, он объяснил, что папа может снять черный галстук, принимая во внимание, что Испания фактически осталась монархической страной — подумай только, ведь это неслыханно; а я прямо как с луны свалилась, честное слово, — я ведь была совсем молоденькой, да и времени у меня не было читать газеты, ты же знаешь, — и я так и сказала ему, а сама решила черкнуть папе несколько слов, но все-таки не написала: папа ведь ясно сказал — когда король вернется в Мадрид, а это совсем другое дело. Подумай только, как я была бы рада видеть папу в цветном галстуке! Он на себя похож не будет, конечно, — ведь это продолжается уже столько лет! Это верность идее, не спорь со мной, а все прочее — глупости; помнишь, как быстро ты снял траур после смерти своего отца — торопился ты, что ли? — но, правду сказать, и на том спасибо: ведь для матери ты и этого не сделал, и хотя я, в конце концов, не имела прямого отношения к вашей семье, а все же мне стыдно и подумать об этом, — за полтора года ты об отце ни разу не вспомнил. Ты такой чудак, что с тобой не знаешь, смеяться или плакать, — сперва все шло хорошо, но как только ты клал ногу на ногу и видел свои носки и ботинки — господи помилуй! — «Мне тяжело смотреть на мои черные ноги — достаточно того, что у меня тяжело на сердце». И сказано — сделано, траур кончился. Уж вы, мужчины, такие чудаки, Марио; все это делается отнюдь не затем, чтобы ты огорчался, глядя на свои черные ноги, — траур существует для того, тупица ты этакая, чтобы напомнить тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если начнешь аплодировать, должен успокоиться и сдержать свой порыв. Вот для этого и существует траур, а также для того, чтобы его видели другие, — а ты что думал, интересно знать? — другие должны видеть, что у тебя в семье случилось большое несчастье — понимаешь? — и я теперь даже креп закажу, дорогой, как же иначе? — и не то, чтобы мне это нравилось, пойми меня правильно, черное на черном — это, конечно, жутко выглядит, — но надо соблюдать приличия, а главное — ты мой муж, ведь так? Ну, ясное дело, твой сын тоже как будто этого не понимает, и теперь твоя очередь пожинать то, что ты посеял; славный был у нас с ним скандал, этот мальчик выводит меня из равновесия, он совершенно не умеет себя вести: полюбуйтесь только — у него умер отец, а он ходит в своем голубом свитере, как ни в чем не бывало. Надо было видеть, что с ним стало, когда я заговорила с ним о черном галстуке! «Это условности, мама, я в этом участия принимать не буду», — так и сказал, да еще и злобно сказал — каково? — ты не хочешь думать так о Марио, об этом тихоне, но пойми — я полтора часа просидела в ванной и ужасно волновалась; да нет, ты этого понять не можешь. Вот и имей детей после этого! Ты же сам слышал: «Оставь меня в покое», — и то же я услышала, когда заговорила о похоронах по первому разряду, а ведь это самое меньшее, что можно сделать для отца! «Это тщеславие» — как тебе нравится? И при этом так спокоен — подумай только! — все мы хотели бы быть спокойными, но какой ужас, господи! — ведь этот мальчик с детства — твой живой портрет, с тех самых пор, как ты устроил ему сиденье на велосипеде, Марио, и он тоже употребляет странные слова: «условности», например, — подумай только! — для того, чтобы позлить меня. Я не хочу больше огорчаться — я и без того огорчена, Марио, дорогой мой, но только молодежь погубили: кого твистом, кого книгами — правил никаких ни у кого нет, и я вот вспоминаю прежнее время — ну какое же сравнение? — сегодня и не говори этим мальчишкам о войне — они назовут тебя сумасшедшим; ну хорошо, война ужасна и все что хочешь, но, в конце концов, это ремесло храбрецов, и, кроме того, не так уж все это страшно: что бы ты там ни говорил, а я прекрасно, просто прекрасно жила во время войны; я не отрицаю, что, быть может, я ничего тогда не понимала, но уж не спорь со мной, это был бесконечный праздник, каждый день — что-нибудь новое: то легионеры, то итальянцы, — они занимали то один город, то другой, и весь народ, даже старики пели «Добровольцев», где такие изумительные слова, или «Жениха смерти», а это просто прелесть. И ничего для меня не было страшного ни в бомбежках, ни в Дне Одного Блюда, когда мама с искусством, присущим ей одной, подавала все на одном блюде, и мы были сыты, клянусь тебе, так же, как и в День Без Десерта, когда мы с Транси покупали карамель, и все это для нас ничего не значило. Были, конечно, люди так себе, довольно наглые — теперь я это понимаю, — но это ведь были деревенские, невоспитанный народ, и я помню, когда мы прикалывали им «Остановись» [55], да еще чуть не к самому телу — подумай только! — они все нас трогали — «на счастье», — а мы с Транси и не сердились, ни-ни, они ведь были такие храбрые! Ты знаешь, что я, когда мы с тобой уже стали женихом и невестой, была «крестной» одного из них? Кажется, его звали Пабло, да, Пабло Аса, — он писал мне очень смешные письма, в них было полно ошибок, деревенщина он был с головы до ног, но ты не ревнуй — ведь должна же я была что-то сделать для этих несчастных, — вот я ему и писала, и однажды он явился с увольнительной — он приехал на побывку — и хотел со мной погулять, — подумай только! — а я сказала, что об этом нечего и помышлять, и тогда он предложил пойти в кино, а я, конечно, опять отказалась, и тут он давай канючить, что завтра его могут убить, да что же я могла сделать? — в душе-то я его жалела, конечно; и тут он сунул в рот палец с черным ногтем и положил мне в руку золотой зуб, так что я пришла в ужас: «Зачем вы это делаете?» — ну да, Марио, он ведь тоже обращался ко мне на «вы», хочешь верь, хочешь нет, но мама была совершенно права: «Помогать этим людям — благое дело, но надо соблюдать дистанцию; солдаты — люди низкого происхождения»; а он рассказал, что мавры разбивали головы мертвым, чтобы выбить у них золотые зубы, — подумай, какой ужас! — и велел, чтобы я берегла этот зуб до конца войны, и, верно, у него было какое-то предчувствие, потому что об этом славном Пабло Аса я больше никогда не слыхала, так что в один прекрасный день нам с мамой пришлось сдать зуб в Государственную казну. К несчастью, таких случаев много было во время войны; вот взять хоть Хуана Игнасио Куэваса, чтобы далеко не ходить за примером — кажется, я тебе уже рассказывала о нем, это брат Транси, — он был какой-то недоразвитый, не вполне нормальный, но его мобилизовали и отправили в казарму на подсобные работы и все такое — во время войны ведь всякое бывает, видно, не хватало людей, уж не знаю; словом, однажды утром родители Транси нашли под дверью бумажку, где было полным-полно ошибок: «Меня увозют — через «ю» — на вайну — через «а». Мне очень страшно, досвидания — вместе — Хуанито». Ну что ж поделаешь, такое было время, и ты не поверишь: с тех пор много воды утекло, все переменилось, а о нем, как говорится, ни слуху, ни духу. Конечно, в таком положении лучше бы его бог прибрал — я всегда это говорила, — жизнь для него была только в тягость, ты представь себе, что его ожидало: стал бы он чернорабочим или кем-нибудь в этом роде — лучше уж умереть, но Транси, дружок, расчувствовалась: «Ах нет, душечка, брат есть брат», — ну, это зависит от того, с какой точки зрения посмотреть, но уж она такая; ведь это чудовищно, что она связалась с Эваристо, — он же удрал потом, да и рисовал ее голой или уж черт знает как он там ее рисовал, — нет уж, Марио, дорогой мой, в этом смысле ты можешь быть совершенно спокоен — я в этих делах… да что и говорить, ты сам знаешь, и вовсе не оттого, что у меня не было возможностей, Марио: мужчины, да будет тебе известно, до сих пор смотрят на меня на улице — взгляды ведь разные бывают, — а Элисео Сан-Хуан каждый раз как посмотрит на меня, ты бы послушал, что он говорит, — это пламя, которое и целый океан не зальет: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь», — уж не знаю, что было бы, если бы я подала ему повод, только я и не гляжу на него, иду себе как ни в чем не бывало, пока он не устанет, — уверяю тебя, как будто это ко мне и не относятся; ну а вот если бы я подала ему повод…