И поджег этот дом
И поджег этот дом читать книгу онлайн
Америка 50-х годов XX века.
Торжествующая. Процветающая. Преуспевающая.
Ханжеская. Буржуазная. Погрязшая в лицемерии, догматизме и усредненности.
В лучшем из романов Уильяма Стайрона суд над этой эпохой вершат двое героев, своеобразных «альтер эго» друг друга – истинный «сын Америки» миллионер Мейсон Флагг и ее «пасынок» – издерганный собственной «инакостыо», невротичный художник Касс Кинсолвинг.
У каждого из них – собственная система ценностей, собственный кодекс чести, собственный взгляд на окружающую действительность.
Но вероятно, сама эта действительность такова, что оправдательного приговора она не заслуживает…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И вот что я сделал: я пошел и проверил газовую плиту, духовку и все четыре конфорки, – открыл газ, потом закрыл. Газ шел хорошо. Этого хватит, этого будет достаточно, решил я. Потом сел на кровать. Я был совершенно спокоен и все рассчитал: когда они вернутся, прикинусь спящим, дам им уснуть, а под утро встану и все сделаю. А после покончу с собой. Потом подумал: а если не получится, если проснутся от удушья? Что может быть страшнее? Они должны умереть легко и быстро, как уснуть. Я опять встал, порылся в кладовой, нашел молоток и взял с собой в постель. Потом лежал на спине с открытыми глазами, ждал их и ни о чем не думал, колыхался на мягких, больших, неслышных волнах пустоты и одиночества – словно последний человек во вселенной. И ни с того ни с сего началось что-то странное: Я как будто снова переживал старый кошмар, но не ту часть, которая рвала душу, – не водяные смерчи и вулканы и гиблый берег, – а другую часть, хорошую, красивую; прежде скрытую, и меня как бы манило туда. Я видел южную страну, оливы, апельсины в цвету, девушек с веселыми черными глазами, зонтики, синюю воду. Там были величественные утесы, чайки над водой и какой-то карнавал или ярмарка: я слышал музыку карусели – ее бренчание пронизывало меня восторгом – и слитный гомон голосов, я видел белозубые улыбки и – Боже мой! – даже запах слышал, запах духов, сосен, апельсинового цвета, девушек, и это был один блаженный аромат покоя, мира, радости. А над всем этим – невнятный и неразборчивый, но подчинявший себе все девичий голос, голос какой-то южной Лорелеи, который звал меня. Иногда мне чудилось, будто я вижу все это место целиком, и какой-то голос подсказывал мне, что это Андалузия, потом другой – что это склоны Апеннин, потом – что Греция. Иногда я видел только маленькие яркие фрагменты, как цветные слайды на экране, и взгляд выхватывал то утесы, то чаек, то сияющее море, то девушек с цветами в волосах. Потом все проваливалось в черноту, и я ничего не видел, – и вдруг возвращалось наводнением красок, синих, красных, вишневых, ярко-зеленых, меня снова звал голос девушки, и во сне я стонал от наслаждения и знал, что должен туда поехать. Наконец посреди всего этого я услышал какой-то щебет. Я проснулся. Открыл глаза; на улице был день. Жалюзи были подняты, на стенах лежали прозрачные зеленые тени виноградных листьев. Пахло хлебом; кто-то выпустил во двор попугая, и он болтал без умолку.
Ну, я был слаб, как новорожденный мышонок. И голоден! Готов был съесть пласт асфальта. Я даже не слез, а вроде как скатился с кровати, постоял, поморгал и тихо пошел в другую комнату, где спали Поппи с маленьким, Фелиция и Тимоти. Они не проснулись. Я пошел в ванную; на стульчаке в ночной, рубашке сидела Пегги и читала комиксы. Она подняла голову, улыбнулась мне и сказала: «Здравствуй, папа», – я тоже хотел что-то сказать, но не мог произнести ни звука. Тогда я повернулся и пошел в спальню. Присел возле кровати и осторожненько притянул к себе Поппи. Личико у нее было мягкое, теплое, влажное и… ну, сказочное. Она тихо проснулась, открыла глаза, моргнула, потом зажмурилась, потом опять открыла, моргнула, зевнула и наконец сказала: «Касс Кинсолвинг, если ты не подстрижешься, я тебе выправлю собачий паспорт!» Я ничего не говорил, только сидел с закрытыми глазами, прижавшись щекой к ее подушке. Потом она сказала, сонно, ласково, без всякой обиды: «Что, миленький, сегодня тебе легче? Вчера ты покапризничал. Тебе легче?» Я ничего не говорил, только кусал губу и гладил ее через простыню по тоненьким хрупким ребрам. Потом она завозилась, приподнялась на кровати и сказала: «Ты не очень беспокоился, что нас вчера долго не было? Сколько времени? Мне надо вести Пегги к мессе». Потом: «Ой! Касс! Угадай, куда мы ходили. Мы ходили на птичий рынок и… угадай, что? Мы купили попугайчика! Чудесного попугайчика с зелеными и синими крылышками, и он умеет говорить только по-фламандски! Касс, это чудо, а не попугайчик! Ты знаешь что-нибудь по-фламандски?» Я не мог выдавить ни слова, но как-то все же справился с собой и сказал: «Поппи, радость моя, я думаю, мы отсюда уедем. Я думаю, мы вполне можем переехать на юг». Но она меня не слышала, в ее стране чудес щебетали птицы, попугаи, а я прижался головой к ее плечу и думал о вчерашнем дне, и о долгой ночи, и даже о Вернелл Сатерфилд, которая правильно сказала, что из меня вытек Святой Дух, и о том, что я должен вернуть его, если хочу спасти свою жизнь.
VI
На другой день Поппи заставила Касса пойти к врачу. Приемная помещалась в хорошем доме на правом берегу Сены, и врач, апатичный дотошный австриец с наморщенным лбом, прослушал у Касса сердце, измерил давление, проверил уши, сделал просвечивание желудка и, осмотрен и ощупав его с головы до пят и выслушав несколько сокращенный рассказ о его последней вакханалии, сразу начал с сути. На смешном французском, коверкая «г» и «р», он заявил, что, если не считать язвы, Касс здоров как бык, но даже бык может сгубить свое здоровье, если вместо еды будет долго употреблять плохой коньяк. Неудивительно, что у него бывают периоды тревоги (Касс лишь приблизительно дал понять, насколько тяжелы эти «периоды»), – как-никак сознание нельзя рассматривать в полном отрыве от тела. Растратишь свое состояние смолоду – будешь жалеть об этом всю жизнь. Бросьте пить! – сказал он по-английски. И прописал двухмесячный курс полезных витаминов, легкое снотворное на неделю и новое лекарство «пробантин» – от язвы, которая не внушает особых опасений. Когда Касс собрался уходить, австриец отбросил тяжеловесную официальность, повел себя непринужденнее и, взяв Касса за локоть, сказал ему: «Не валяйте дурака, вы еще молоды». Визит обошелся в двадцать тысяч франков, дороже, чем в Америке; Касс почувствовал себя неприлично старым.
Остаток мая и начало лета Касс провел в режиме, который охарактеризовал потом как «скучную умеренность». Это было нелегко; он сам не ожидал, что у него хватит воли, однако выдержал – в основном – и вскоре ощутил, что к нему возвращается давно утраченное спокойствие и самообладание. Наказы доктора он выполнял почти (но не совсем) буквально. Витаминов он принял ровно четыре пилюли, после чего забыл о них, и они растаяли на полке в ванной, превратившись в клейкие штучки. Лекарство же от язвы он принимал аккуратно, и ноющие боли в животе прекратились; и, самое главное, он зарекся пить дрянной коньяк. Перешел на вино. Конечно, это не вполне совпадало с предписаниями врача, но тут было гораздо легче регулировать дозу, и он еще мог видеть Париж в розовом романтическом цвете. Он опять начал есть. Начал работать – может быть, без особого воодушевления, ибо то, что стопорило его раньше, стопорило и теперь, – но по крайней мере, когда он брал кисть или карандаш, пальцы у него больше не тряслись от страха и отвращения. Мысли о геенне, которые донимали его в ту ночь, он отбросил – не только как ношу, невыносимую для ума, но и как нечто малоправдоподобное; он не мог вернуться к ним и не возвращался и только в минуты легкой задумчивости, которая иногда овладевала им, говорил себе, что, если человек хочет видеть вещи в правильном свете, надо, чтобы его время от времени подтаскивали к краю бездны.
Да и держаться среди людей он стал совсем по-другому. Он уже ходил, а не спотыкался – и солнце светило ему на лоб, а не на затылок, как раньше. У него обострился вкус (характерный признак для исправившегося пьяницы), а также зрение: дети, которые долго были для него неясными светлыми пятнами, вдруг возникли перед ним – веселые и красивые, как невесть откуда взявшийся пучок нарциссов. И вдруг оказалось, что он растроганно, сам себе удивляясь, тычется носом в их липкие щеки. Даже волосы у него стали блестящими. И хотя его состояние духа трудно было назвать восторженным («Я всегда с опаской относился к идиотам, которым все время хочется обнятьмир, – однажды сказал он, – и для себя не делаю исключения»), на душе у него было спокойно: утром, сидя в кафе за гренком и графином вина (легкая опохмелка), ясным и приветливым взглядом следя за воробьями на платане, за прохожими стариками и юбками (юбки, всегда эти игривые, на выпуклом, юбки, удаляющиеся прочь!), он ощущал в себе порой освобожденность, прилив жизни и почти не замечал, что облачко выгрызло край солнца, и и воздухе потянуло холодком, и что глаз его, остановившись на вдруг потемневшей стене кладбища Монпарнас, передает куда-то в глубь мозга смутное беспокойство и напоминание – слабенькое всего лишь напоминание – о прежнем страхе. Тогда он спрашивал себя, долго ли может продлиться этот покой.