Дневник
Дневник читать книгу онлайн
«Дневник» всемирно известного прозаика и драматурга Витольда Гомбровича (1904–1969) — выдающееся произведение польской литературы XX века. Гомбрович — и автор, и герой «Дневника»: он сражается со своими личными проблемами как с проблемами мировыми; он — философствующее Ego, определяющее свое место среди других «я»; он — погружённое в мир вещей физическое бытие, терпящее боль, снедаемое страстями.
Как сохранить в себе творца, подобие Божие, избежав плена форм, заготовленных обществом? Как остаться самим собой в ситуации принуждения к служению «принципам» (верам, царям, отечествам, житейским истинам)?
«Дневник» В. Гомбровича — настольная книга европейского интеллигента. Вот и в России, во времена самых крутых перемен, даже небольшие отрывки из него были востребованы литературными журналами как некий фермент, придающий ускорение мысли.
Это первое издание «Дневника» на русском языке.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Иногда с той стороны мне говорят, что мой долг перед Родиной — вернуться. Интересно, зачем? Чтобы стать кем-то достойным сожаления? Ведь если инженер или рабочий могут при этом строе претендовать на уважение, то литератор, этот их «Писатель», водимый и водящий за нос, фигура отталкивающе гротескная, комическое сочетание в одном лице наставника и ученика — вот два аспекта дидактизма. Но коль скоро вы говорите мне, что я пропадаю на чужбине и гибну для Родины, то я вам скажу, какую высокую роль в национальном масштабе я отвел для себя.
Используя их терминологию, какого рода «социальная потребность» могла бы сделать так, чтобы мое американское существование не было лишено смысла, пусть хоть для кого-нибудь в Польше? Для кого? Не для тех, кому впору детские штанишки. Но наверняка кроме этой искусственной, детской, посредственной, робкой действительности в Польше где-то притаилось и ждет своего часа иное понимание, проницательное, острое, трезвое, не желающее само себя обманывать, иной тон, более разумный, гораздо более зрелый.
Моя задача могла бы состоять в том, чтобы расслышать именно этот польский звук, добраться до поляка, трагического и сознающего трагизм своего положения. Но не затем, чтобы пичкать его другими иллюзиями, что-либо облегчать ему. Я хочу выразить абсолютность того польского требования, которое стремится к полному знанию и полной экзистенции. Не парадокс ли, что я, тот самый, который не в ладах с сознанием в его философском аспекте, тем не менее должен (и это сильнее меня) бороться за него, требовать его как непременного условия нашей человечности?
И еще одно: важно, чтобы трагизм не превратился в катастрофу. Люди попали меж железных шестерней коллективной жизни без надлежащей исторической подготовки, которая могла бы сделать их индивидуальную жизнь необоримой, а потому — многие из них сегодня просто не знают, как оставаться собой, как оставаться честным, порядочным, живым, как удержаться в себе, не кучкуясь под знаменем и не прячась в систему, в догму, в веру. Они беспомощны и унижены. Вот я и говорю, что надо выработать стиль индивидуальной жизни, да такой экстремальный, чтобы он держал напор.
Что для польской культуры — вне зависимости от того, в каком направлении она будет развиваться, — может быть важнее, чем создание стиля, рассчитанного на нашу зрелость? Этот modus vivendi [124] должен быть определен, ибо только на основе такого стремления сознания может строиться польская аутентичность в будущем. Если поляк поверит в то, что он подлый, потому что сознает… если даст убедить себя, что он импотент… ну тогда долго нам оставаться в детстве…
Но этому я учить не могу — я не учитель — я могу лишь заражать моим образом жизни, представленным моими книгами и этим вот дневником.
Вторник
Польша, оттепель, возвращение, коммунизм, как я здесь очутился, зачем вдаюсь в подробности моей судьбы?
Взять хотя бы мораль. Я определяю себя относительно этики или католицизма, или экзистенциализма, или марксизма… Причем, мораль — это лишь фрагмент, одно из тех обличий, которые наползают на меня со всех сторон, отовсюду! Действительность неисчерпаема. Что делать с собой? Что делать с собой? Что делать с собой? Попытки рассчитаться с совестью ничего не дают, и опять я всего лишь есмь — в этой аргентинской пампе, на этой эстансии.
Завтра выезд в Буэнос-Айрес. Пора паковать вещички. Предстоит долгий путь: по реке Парана, пароходом, на север.
Четверг
География.
Где я?
Шел я по эвкалиптовой аллее, в последний раз перед отъездом. Я был там перед шпалерами деревьев, в перспективе аллеи, на мелком гравии, окруженный реальными, явными вещами: вот деревья, вот листок, вот комки земли, палка, кора.
Но вместе с тем я был в Южной Америке — где здесь север, где запад, где юг, каково мое положение по отношению к Китаю, или, скажем, Аляске, в какой стороне полюс?
Сумерки — и громада небес над пампой одну за другой выбрасывает звезды; ночь выманила целые их гроздья — а ощутимый мир деревьев, земли, листьев, этот единственный дружески настроенный и достойный доверия мир, растворился в какой-то не… непроглядности, в каком-то несуществовании, в общем, стерся. Все равно иду, бреду, плетусь, но уже не по дороге, а как бы в космосе, подвешенный в астрономическом пространстве. Разве земной шар, сам находящийся в подвешенном состоянии, может гарантировать твердую почву под ногами? Я очутился в бесконечной бездне, в космическом лоне, и, что хуже всего, это была вовсе не иллюзия, а самая что ни на есть правда. С ума сойти можно, если бы не привычка…
Пишу все это в поезде, везущем меня в Буэнос-Айрес — на север. Парана — громадная река, по которой я поплыву.
Я спокоен, сижу, смотрю в окно, напротив меня женщина, ручки маленькие, в веснушках. А одновременно я там — в лоне мирозданья. Все противоречия назначили друг другу rendez-vous во мне: спокойствие и безумие, трезвость и пьянство, правда и вранье, величие и мелочность, — но чувствую, как опускается мне на шею железная ладонь и тихонечко так, ну самую малость… сжимается… сжимается…
Вторник
В час дня первое судно отошло от берега, но я не заметил этого… поскольку смотрел на корабли в акватории порта… которые стали понемногу двигаться, а вместе с ними и все, как посаженное на ось, стало понемногу сдвигаться влево, и Буэнос-Айрес тоже сдвинулся… Плывем.
Шесть вечера. Пересекая Рио де ла Плата [125]по всей его ширине (около 70-ти километров) мы почти добрались до зеленых уругвайских берегов. После чего мы сменили курс на норд-вест и теперь входим в дельту Параны. Справа — бескрайняя синь и белизна, это — воды реки Уругвай. Идем дельтой.
Восемь вечера. Идем дельтой Параны. Воды металлические, а небо тревожное, злое: над Уругваем тучи распустили волосы и дождем достают земли. Тоска.
Вода прибывает, а перед нами туча застлала горизонт, река прирастает темнотой, туча изрыгает валы темноты, темнота исходит испарениями с дальних, находящихся в нескольких километрах, берегов. Идем дальше.
Два часа ночи. Только что проснулся, и легкое подрагивание на фоне едва заметного покачивания напомнило мне, где я нахожусь. А находился я на судне, в каюте. Но где было судно? Я понял, что не знаю, что происходит с судном, а это значило, что я не знаю, что происходит со мной. Вибрации давали знать, что мы плывем, но… где плывем, как плывем?.. Поэтому я быстро оделся и вышел на палубу. А было вот что: был дождь. Шум дождя и его капли, падавшие на щеки, мокрая палуба, мокрые поручни и канаты, капли с навесов. Но мы плывем. Ни одного огонька на судне, темнота которого врезалась в темноту ночи, но эти две темноты не соединялись друг с другом, каждая была сама по себе, и не было видно воды, вообще ничего не было видно, как будто кто-то конфисковал всё, и только дождь, заполнивший собою все движение в усугубленной темноте. Наш курс был на норд-вест, а всеобъемлющая ночь сделала наше движение вместе с дождем единственной высшей идеей, зенитом всего сущего.
Я вернулся в каюту, разделся, лег и заснул. А мы всё плыли.
Среда, четыре часа дня
На небе разноцветные перистые облака, зигзаги сполохов в подвижном пространстве, вдали изливается белизна, словно врата, ведущие в иной мир. Но мы плывем. Прошли мимо монастыря Сан-Лоренцо и плывем, направо земли Энтре-Риос, налево Санта-Фе, а мы плывем.
У одного из пассажиров бинокль, в который можно рассмотреть незнакомый берег и куст, или дерево, или доску, которая вдруг, черная, выныривает из мутной воды. Сегодня я снова оказался рядом с ним, и он спросил меня:
