Пхенц и другие. Избранное
Пхенц и другие. Избранное читать книгу онлайн
В книгу ранней прозы крупнейшего русского писателя и ученого Андрея Синявского вошли написанные с 1955 по 1963 год рассказы и повесть «Любимов».
Эти произведения были переданы автором за границу и с 1959 года начали там публиковаться под именем Абрама Терца, некоторые сначала в переводах.
Произведения Терца этой поры отличаются необычайной степенью внутренней свободы. Социальное несовершенство советской жизни предстает в них не как следствие перекосов системы, а как следствие, в первую очередь, изначальной несвободы людей. В творчестве Синявского последовательно выражен культ свободной личности, самоценной и суверенной.
Абрам Терц обнаружил себя как настоящий модернист, впрочем, ведущий свою родословную от таких реалистов, как Гоголь и Щедрин, и ощущающий генетическую связь с такими писателями, как Замятин, Булгаков, Платонов.
Нельзя не заметить перекличку между антиутопией Терца «Любимов» и платоновским «Котлованом».
Представляем широкому кругу читателей произведения Андрея Синявского, давно не публиковавшиеся в нашей стране.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наконец он упрятал книгу в облезлый чемоданчик и сказал:
— Теперь, Савелий Кузьмич, примите свое вертикальное положение и подберите свои вещи, вылетевшие из кармана.
Я встал на обе ноги, слегка оглушенный, растерянный, но даже не поскользнувшись, и подобрал поспешно ключи, медяки, спички.
— А теперь, старик, забудь все, что ты видел и слышал, чтобы не разболтать преждевременно тайну открытия!..
…И я забыл. И про книгу его забыл, и про то, что на руках по полу бегал, тоже забыл. Это уже потом, спустя два месяца, начали у меня восстанавливаться кое-какие штрихи и краски из той картины, которую я тут нарисовал. Да и то, может быть, еще не все во мне восстановилось: как сейчас узнаешь, проверишь? А тогда, в первый момент, мне показалось, что я только-только приплелся в читальню после обеденного перерыва, а Леня уже сидит на своем стуле. Правда, я удивился, почему у меня руки грязные, липкие и болят, а в животе ощущаются слабость и тошнота. Пиджак тоже сидел на мне как-то косо. Но в мозгу был полный порядок, и я подумал, помнится, что вот и старость подходит, помирать пора.
Подпыхтел к Лене и вижу, что он тоже сидит какой-то квелый, зеленый и пот со лба носовым платочком утирает. Видать, заучился совсем.
— Что ты, Леня, читаешь? — говорю.
— Да вот, — говорит Леня, — читаю «Диалектику природы» Фридриха Энгельса.
— Ну и что же, — говорю, — Фридрих Энгельс говорит в своей «Диалектике»?
— Он, — говорит Леня, тыча в Энгельса, — говорит, что все в жизни течет, все изменяется, а сознание, говорит, есть высший продукт материи.
— Это он правильно говорит, — говорю я Лене. — Это он хорошо говорит. Ты, Леня, запомни это или запиши на бумажку, что сознание есть высший продукт…
И бряк — в обморок… Очнулся, смотрю — все тот же Леня с испуганным лицом на меня изо рта прыскает. Заботлив он к людям был, наш Леня Тихомиров, уж так заботлив… [17] Он понимал… [18] Тьфу ты пропасть, опять этот голос из подземелья!.. [19] Может, и с потолка, откуда мне знать, где вы тут скрываетесь, и вот уже второй раз… [20] Эй, не слышу! Громче, громче! Как вы сказали?..
— Я говорю — мы с вами знакомы, Савелий Кузьмич.
— Зна-ко-мы? Но я никого не вижу, лишь рука по бумаге выписывает какие-то каракули…
— А помните, мы беседовали на раскопках в монастыре? Помните встречу с профессором?..
— Так вы тот самый профессор?
— Да.
— Ой! профессор! здравствуйте! как поживаете? А я вас не узнал… ведь столько лет… Постойте, вы уже тогда, в 26-м году, стариком были… Ведь вы, извините, по времени уже помереть должны… Как же так?!.
— Всякое бывает, сударь…
— Господи, спаси и помилуй! Владычица!.. А перо-то окаянное так и строчит, так и строчит — пальцы не расцепишь… Извините, профессор, вы, случайно, не хвостатым ли будете?..
— Ну зачем же?
— Мало ли зачем… на всякий случай… И не с рогами?..
— Нет-нет, смею уверить — вы заблуждаетесь.
— Как же вас величать-то прикажете?
— Зовите меня по-прежнему — профессором. Не стоит запутывать рукопись посторонними именами, событиями. И так мы с вами уже несколько отвлеклись [21].
— Тогда знаете что, профессор, покажитесь мне на минуточку в натуральную величину. Чтоб я не сомневался, что это — вы, чтоб я вас опознал, увидал… Надо же повидаться…
— Нет, это излишне.
— А вы меня видите?
— Зачем мне вас видеть, когда я вами пишу?
— Вы мною пишете?! А что же я делаю?
— Ах, Савелий Кузьмич, какой вы, право, несносный… Ну хорошо, хорошо, мы с вами пишем совместно, слоями.
— Слоями!
— Да, слоями. Фокусы русской истории требуют гибкости, многослойного письма. Помните — на раскопках, в монастыре, один исторический пласт обнажается за другим: подметки от 18-го века, битые горшки от 16-го? Так и тут. Нельзя же все копать на одном уровне… Вот вы сами то и дело прибегаете к сноскам, к отступлениям, роете норы, погреба для сохранения фактов. Я вам помогу и часть описаний охотно возьму на себя. То есть писать-то, конечно, будете вы, но мысли через вас потекут совсем из другого бассейна. Не спорьте, мне уже приходилось поправлять и направлять вашу руку, иначе бы вы сбились и заехали Бог знает куда. Ну как вы, например, представили этого Тихомирова? Мудрецом каким-то, волшебником, в то время как ему выпала роль исполнителя, пускай талантливого, я согласен, но всего лишь исполнителя. Ведь не своею же властью он захватил город!
— Чьей же еще?
— Моей.
— Это вы бросьте! Так я вам и поверил! Может, вас-то и нет совсем. Может, у меня от всех переживаний раздвоение в голове началось, и я тут не с вами, не с профессором, а с самим собою разговариваю. Где уж нам над Леней, над русским Геркулесом, командовать!..
— Почему же непременно — командовать? Не лучше ли — одалживать? Нас всех наделяет силами кто-то постарше нас. Вот вы же сейчас пишете при моем участии, во многом индивидуально, однако, с моею помощью.
— Не нуждаюсь я в вашей помощи! Я и без вас могу! Стисну перо покрепче и начну-ну-ну сам сын сон, сам-сон, Самсон Самсонович, отпустите, пусть, капуста японская, геркулябия, кулебяка, сколько стоит, без пяти двенадцать сказала королева и самолет с жутким ревом вынырнул из-за леса, из-за леса — леса темного, калинка-малинка моя, в саду ягода-малинка моя…
— Довольно, Савелий Кузьмич, вы же пожилой человек… Вот к чему приводит людская самонадеянность. Так что не будем ссориться и повторять рискованный опыт Лени Тихомирова. Это же смешно — в вашем положении, когда город Любимов почти…
— А ты кто такой, что все критикуешь?.. Ты что — ангел? Господь Бог?
— Ну зачем же?.. Вы сгоряча не понимаете, о чем говорите… Просто мне жаль этот милый город, я тоже здесь обитал, здесь прошли годы моей…
— Одно лето, профессор, одно лето!
— Не только. Мне случалось и раньше бывать в Любимове…
— Что-то не припомню.
— Вас тогда, сударь, на свете не было. Впрочем, чтобы не задавать загадок, моя фамилия — Проферансов.
— Нет, уж позвольте!.. Моя фамилия — Проферансов! Ведь говорил я, говорил — не с вами я, а с самим собой разговариваю… Нахал какой! Не отдам! Все забрали. И город уже чужой, и Леня Тихомиров, и я уже пишу не сам, а под диктовку… Но фамилия остается моей! Моей и ничьей больше. Один здесь Проферансов, один во всем городе… Стойте, прошу прощения, совсем забыл… Может быть, вы тот самый Проферансов?
— Да, тот самый Самсон Самсонович Проферансов.
И прежде чем перо выпало из моих пальцев, я услышал в воздухе короткий сухой смешок и написал:
— Хе-хе…
Глава третья
ДЕНЬ ПОБЕДЫ
Я прихожу в этот город на ранней, ранней заре. Когда солнце еще не встало над монастырской стеной и все покрыто серым воздушным слоем, пеленой, туманом, — правильнее сказать, когда любой предмет источает последнее ночное тепло и мерцание, окутывающее его грубый темный костяк наподобие мохнатого кокона.
Мохнатые дома и заборы кажутся выросшими в полтора раза, мохнатые потоки воздуха стелются по земле, и все становится большим и добрым, как в сказке, и все шевелится, и ползет, и расползается перед глазами, точно нет уже у вещей опоры и власти.
В этот час у людей сон крепок, потому что во сне вещи твердеют по мере того, как снаружи в них убывает сила. С вытянутыми босыми ногами, на спине и на брюхе, люди неподвижны, словно покойники. Но это они лишь с виду такие тихие, а что с ними делается там, внутри, под прикрытием надбровий, куда они удалились спозаранку, вереницами, затаив дыхание?.. Там теперь праздник, беготня, толкотня, кипят страсти, звенят бокалы и какой-нибудь малокровный бедняк верхом на губернаторской дочке совершает в который раз мировую революцию.