-->

Спокойные поля

На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу Спокойные поля, Гольдштейн Александр Леонидович-- . Жанр: Современная проза. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале bazaknig.info.
Спокойные поля
Название: Спокойные поля
Дата добавления: 16 январь 2020
Количество просмотров: 201
Читать онлайн

Спокойные поля читать книгу онлайн

Спокойные поля - читать бесплатно онлайн , автор Гольдштейн Александр Леонидович

Новая книга известного эссеиста и прозаика Александра Гольдштейна (1958–2006), лауреата премий «Малый Букер» и «Антибукер», автора книг «Расставание с Нарциссом» (НЛО, 1997), «Аспекты духовного брака» (НЛО, 2001), «Помни о Фамагусте» (НЛО, 2004) — увлекательное повествование, сопрягшее жесткие картины дневной реальности во всей их болезненной и шокирующей откровенности с ночной стороной бытия. Авантюристы и мистики, люди поступков и комнатные мечтатели, завороженные снами, очарованные наитиями, они сообща сплетают свои хороводы, что погружает прозу в атмосферу Луны и полдневья. Место действия — пространство воображения: Александрия Египетская, Петербург, Мадрид и Берлин. Время не ограничено хронологией.

Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала

Перейти на страницу:

Примеров тут тьма, я приведу первые пришедшие в голову; как он визионерски понял заточенного в психбольнице Антонена Арто, который как какой-нибудь аскет, саньясин, изживал в своем теле чумную эпидемию, способную унести все население города вместе с гарнизоном, санитарным кордоном и, вдогонку, деревней. Как приписал Версаче, сего диктатора и предводителя варварской роскоши, ко двору Дария с Киром; как метко выделил сны и сов в лунном составе Дэвида Линча, приземлившегося на одной из оскаровских церемоний в своей сновозке вместе с беременной лунатичкой-женой и карликом.

Да он и сам был совой и сомнамбулой от природы (гипоксия только усугубила, прибавила), и точно так же, как у дремлющей совы, было у него какое-то свойство пограничной расшатанности сознания и внутренняя бесшумность шарниров организма. Это, впрочем, никак не исключало живого захлеба и полыхания (он сразу на глазах включался и вырастал, и тут уже пирамиды Луксора были его сестры и братья) в ответ на вопль, свет и прорыв, обрушенье и пафос, независимо от их стартовой почвы, возможно, идеологически червивой в западном понимании, вроде шиитской борьбы с прогнившей материей и освежающих ужасов мухаррама. Хомейнистской революцией он восхищался примерно так же, как и какой-нибудь патетической, с харакири в пике, биографией, — его невообразимо воодушевляла утопия, взятая в любом материале, и связанная с ней попытка реактивного прорыва и пробоя сквозь толщу орущего и сопротивляющегося мира на ту сторону, в светозарную невероятность. Да он и сам был окном, живым люком в стене выгребной ямы, выводившим в эти неподдельные места; в благодарность я возле него приплясывала, как южноафриканский басуто возле тотема.

Он искал и преследовал все, что кипятилось на высоких градусах, а значит, состояло с ним в отношениях родственности и соразмерности. При этом близкая энергетика могла проявиться в чем угодно, в разбросе от хиротерия и до Гуссерля, от прыжка Нижинского с его воздушным зависанием и до тель-авивской ночной сходки половых сумасшедших с интенсификацией внутреннего состояния участников вплоть до перехода к какой-то пугающей ацтекской церемонии (вот, между прочим, экзотичнейшая публика в самых сложных перекрестно-опыляющих комбинациях, вроде транссексуальных лесбиянок и бигендерных инвалидов ЦАХАЛа, заявляющих о своей культурной особенности).

Все это шло от вкуса и позыва к жизненно-напряженному, к ультра-биологическому, сказал бы русский философ, так же, как и отчасти порнографические главы Сашиных книг, добившие его несчастного родителя, с трудом снесшего открывшийся позор фаллоцентричности и чуть ли не стеснявшегося высунуть нос из дому, хотя похоть, и я на этом настаиваю, была свойственна не только пишущему, но и самому письму.

В Риме мы пускались, допустим, по следам Пазолини, чья незаурядная телесная сейсмичность (отсталое витальное существо, заметил бы доктор Рудольф Штейнер), только и ожидавшая, чтоб нажали на спусковое устройство, и была бы разрядка и титанические сдвиги пород, Сашу очень занимала. Как же, мэтр, знаменитость, а все ловил и насиловал на пляже своих уличных Аккатоне, представить только, как международно увенчанный гений проносится с языком на плече по грязному песку в мусоросборнике, в Остии, и валит кого-то немыто-невзрачного, невзирая на сопротивление.

Было в нем понимание того, о чем писал с проникновенностью и со знанием дела нашумевший французский философ, который, прочитав лекцию в Колледж де франс, мчался ближе к вечеру на Страсбур Сен-Дени домогаться магрибских подростков. Получив в зубы отказ, собственно, только ему и нужный, он далее отмечал в дневнике — мы недооцениваем силу наслаждения, которой обладает перверсия — гомосексуализм, гашиш (ныне это выглядит несколько старомодным, ситуацию спасают лишь калибр и регалии автора). Гашиш мы, кстати, как-то опробовали — накурились, и, главное, нагальванизировались от ужаса, что сейчас будет опоссум с конским хвостом и высшие метафизические пируэты щелемордых и рукокрылых, с неясными психическими отложениями в остатке для субъектов астенического типа, но по психоделическим передатчикам не дошло ничего, кроме бешеного аппетита.

Саша с чрезвычайной осторожностью и юродивой деликатностью относился к твари, особенно твари мельчайшей — по-моему, предполагал, как один южноамериканский диктатор, кажется, сальвадорский Мартинос, что муравья жальче, чем человека, поскольку «муравей не воскреснет». Впрочем, он и на человека не очень рассчитывал, да и воскрешение его устраивало не в каком-нибудь лучистом облике (либо грибном облаке), а только вместе с внутренней проштудированной библиотекой со всем, от нашептывающих Рильке и Клюева и до второстепенных почитаемых им авторов, которых он по-человечески жалел и оплакивал (ведь их ненужную прозу даже лошадь не захотела услышать), и, может, с соловьем на цепочке и пьяненькой, из бронзы, тройкой котов.

Если что-либо не выносил, то жестокости — испытывал физиологическое отвращение к одному своему сокурснику, сотоварищу по бакинскому университету, рубившему головы голубям после лекций о гуманистических аспектах творчества тюркских ашугов. Но был снисходителен к тому, что нежный французский классик подглядывал из-под одеяла, как гильотинируют крысу (с катарсисом, надо думать, в остатке). Размежевание проходило по разлому писательства, ибо не может быть единой этики для вороны и археоптерикса, равных лишь размерами и полетом.

Обычай писательской монструозности, изящных и изощренных патологий души вызывал в нем интерес и сочувствие, понятый как компенсация за шаг в дебри диалектики нарушения, за пионерскую работу в диких местах сознания, где гуроны свободно дерут скальпы с соседнего племени, а «Вестерн Юнион» еще не поставил свои телеграфные столбы. Ему импонировал невнятный, плавающий между оградительными буями пол Виржинии Вульф, который ей самой не был до конца прояснен и понятен, и казался притягательным могучий садизм с парным мазохизмом автора «Пентесилеи» (впрочем, в случае Клейста не обойтись словарем психиатрических штампов). Он одобрял самоубийство Пьера Дрие ла Рошеля, в чистоте, среди книг, в подходящее время и в продолжение творчества, и восхищался сумасшедшими сроками жизни (тоже вид извращения) неистребимого автора «Излучений», которого не убила никакая война.

Несомненно, он не стал бы стрелять по толпе, как призывали сюрреалисты, полагавшие — он об этом много писал, — самую стрельбу простейшим творческим актом (а тот, кто не в состоянии отважиться, якобы сам должен подставиться под револьверное дуло); но если б стрелял Бретон, он нашел бы для него оправдания.

Его понимание литературы казалось мне абсолютным, как если б его взгляд был взглядом Александрийской или какой-то более новой библиотеки, пропускавшей каждый текст сквозь очень умудренные фильтры и, для оценки, устраивавшей многоступенчатый осмос, где на месте мембраны — вековой книжный запас.

Сам он, конечно, рассчитывал написать книгу невозможного, языковую утопию — ей и была «Фамагуста», обладающая такой избыточностью наполнения, что может быть выставлена одной страницей в книжном музее, как обломочный архаический палец либо кулак, которого достаточно, чтоб по нему восстановить всю незаурядную анатомию какого-нибудь Клеобиса из Милета, и поверх насадить тушу. Ему важнее казалась сотканная вокруг текста легенда, миф, нежели грубый и прямой, как динамитные патроны, успех, взвешиваемый и измеряемый в тиражах и в читателях — исходил из того, что книга отменно обходится без соучастия человека, но, будучи сама по себе, как пальмовый запах и первобытная глина, она в то же время отнюдь не на равных с прочими фактами жизни, а бесконечно выше, изощренней, умнее. К тому же он признавал у значительнейших сочинений некое энергетическое достоинство и свойство излучения, присущее им, как левитация — непальскому монаху или кайруанскому дервишу. Достаточно поднять выдающуюся книгу и взвесить в ладонях, чтоб ощутить — она излучает, гонит по чакрам теплое.

Вот чего не могу пережить — смерть профессионально, подробно, варварски душила его, тишайшего, не способного обидеть муравья и ящерицу-альбиноса (хотя на бумаге был сущий Лойола). Он все толковал про утешение, а самого с феноменальной грубостью уцепили кухонным крюком — и на бойню, добро пожаловать на свежевание, на колесование, толчение в ступе, уже повязались фартучками доктора с колотушкой для отбивания тушки. Все готово в бело-бетонных, больничных, с остерегающе красным мерцанием, с мельтешением обмелевших каких-то лиц, профилей облетевших и облученных, недалеко и до кабинета с ручной рептилией, кажется, доктор Шешиг, Мешиг, — а тот смотрел, как на готовых покойников, даже денег не взял, побрезговал взять с мертвецов, и, как Харон, примерился, душу в килограммах прикинул, там и эхо голосов неотмирное. От походов этих он преобразился окончательно, отпечатал в себе лишний надтреснутый какой-то знак, знак смерти, наверное, каток безнадежности по нему проехался и надпись проступила, как на Жюле Гонкуре (на литографии Гаварни, за 16 лет до конца) — омрачен, обречен; убит! Убит работой над формой, — отметил брат Эдмон, долгожитель, — погублен каторгой стиля.

Перейти на страницу:
Комментариев (0)
название