Тайнопись
Тайнопись читать книгу онлайн
В книгу вошли написанные в разное время произведения Михаила Гиголашвили, автора романа-бестселлера «Толмач» (СПб.; М.: Лимбус Пресс, 2003). Язык его рассказов и повестей чрезвычайно выразителен и гибок. Их отличают зоркость глаза, живость действия, острота фабул, умение изображать жизнь не только сегодняшнего дня («Вротердам», «Голая проза») или разных времен и народов («Лука», «Царь воровской»), но и фантасмагорию «тонкого» мира духов, магов, колдунов («Бесиада»), Интонации, искусно расставленные акценты, богатая лексика, оригинальная речь позволяют судить о культурном уровне, характерах и образе жизни очень разных, своеобразных персонажей. Юмор, местами великолепный («Морфемика», «Заговорщики»), первоначально кажется циническим, но такое впечатление поверхностно: писатель, за плечами которого большой жизненный опыт, любит и жалеет своих героев. Кажется, что ему органически присущи сострадание и человечность — главные составляющие его полновесной прозы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Обратите внимание на белизну женских лиц, — сказал академик, глядя исподлобья на процессию. — Знаете, в этой избитой триаде — «белизна-фарфор-лица немок» — есть доля правды… Глядя на них, можно понять, почему когда-то встал вопрос о голубой крови. Тут сторонники арийской теории несомненно находят сильный аргумент в свою пользу.
Я на это заметил, что мне не совсем ясно это дело с арийцами. В Индии они были малы, черны и плюгавы, а, дойдя до Европы, вдруг стали велики, белы и светловолосы. Как это понимать?
— Как и всё остальное, — махнул он рукой. — Как вы понимаете теорию о том, что все люди вышли из Африки? Почему они тогда белые, а сами негры — черные? Это всё темный лес, который с каждой новой челюстью, извлекаемой из земли, становится еще темней. Лучше работать со словом, чем с костями… Но согласитесь, что некоторые немки весьма красивы — какой-то высокой, надменной, потусторонней красотой.
— Всякие женщины красивы… — откликнулся я и вспомнил старые подначки: — Кстати, вам приписывают еще одно мудрое изречение.
— Какое еще? — подозрительно уставился он на меня из-под берета.
— «На свете женщин нет, есть только одна вульва со множеством лиц»…
— Что это вы на меня клевещете сегодня, а? Такого я говорить не мог. Это и по сути неверно, ибо каждая… эээ… особь имеет свой облик… Поверьте уж мне, я этого добра повидал на своем веку…
— Хотите сказать, что филология — профессия сугубо гинекологическая? — засмеялся я.
— Иногда даже с проктологическим уклоном, — задорно подхватил он.
— Или ротогорловым, — поддакнул я.
И мы чокнулись мягкими стаканчиками. Это было противно — нельзя чокаться и не чувствовать упругости стекла, не слышать призывнопривычного звона — сигнала к счастью. Добив кисловатое вино, я вернулся к старой теме:
— Впрочем, и с красотой тоже не всё ясно. Красота — понятие относительное, держится только на мнениях, как учит Демокрит. Вот в Африке царьки свой гарем в клетках держат, чтобы бабы жирнее были, как рождественские гусыни, которым в глотку корм палкой проталкивают. Рабыням и пропихивать не надо — сами уплетают за милую душу и за обе щеки, что им еще в клетках делать? А царь с главным шаманом каждое утро обход делает, выбирает, какой бы женой закусить на обед… Свои законы, согласитесь.
Академик, отпивая вино малыми глоточками, кивнул головой:
— Вы очень правы. Знаете, однажды, где-то в Париже или Лондоне, я стоял в тамбуре поезда и наблюдал, как выгружается чета негров. У них был огромный баул размером с гробовую плиту. Они вдвоем с трудом подволокли его к дверям и, когда поезд встал, жена спустилась на перрон, подставила голову, муж с трудом водрузил тюк ей прямо на темя, она подкинула его, поправила — и пошла. Он — за ней, не обращая внимания на багажные тележки, во множестве стоящие кругом… Традиции, ничего не попишешь… Их надо лелеять, а не нарушать… Тут что, вечный праздник?.. — вдруг громко спросил он, как будто только что проснувшись. — Там фокусники, живые картины, фигуры, балет, здесь опять что-то такое эдакое… И костюмы какие добротные, немецкие… Немцы всегда славились добротностью…
— Живой город Кельн. За ваше здоровье! Пейте! Красное вино — это не опасно, — заверил я его.
Скоро вино, побратавшись с коньяком и пивом, развернуло меня в сторону жареного мяса.
— Вас демоны не беспокоят? Не зовут отведать убоины? — спросил я у академика, маленькими глотками пившего вино. — Плоти зарезанной свиньи? Надеюсь, у вас с мусульманством ничего общего?..
— Боже упаси, какой я мусульманин? Я православный, что вы!.. То есть лютеранин… Но это всё равно. Разве сейчас не мясопуст?.. Можно есть скоромное? Кстати, как вы думаете, может быть, все-таки вернуться и купить ей ту голубенькую блузочку?.. Конечно, там шов неровен, но все — таки…
— Забудьте! Потом! Блузок много! — ответил я, помахал последним стражникам, добил чекушку и купил две горячие булки с круглыми шипящими котлетами размером с берет академика; одну дал Ксаве, в другую впился сам.
— Мне нельзя жареного, панкреатит может разыграться, — сказал он и тут же начал воровато обкусывать котлету.
Мы побрели дальше.
— Какие у нас планы? — спросил я, косясь на часы.
— Мы успеваем на ужин? — спросил он в ответ.
— Вполне. Но поужинать можно и в городе.
— Да, но… Ох, вы опять ставите меня перед выбором… Кстати, а ваша болгарка не обидится? — вдруг поинтересовался он. — Вы, помнится, сказали, что ее тоже пригласили на ужин?
«Ого! — подумал я. — Всё помнит!»
— Мы можем позвонить ей, и она подъедет. А можем в гостиницу поехать, где наверняка наши люди в спортивных костюмах водку пьют и вареными яйцами закусывают. Или ходят с бутылками из номера в номер, как это было вчера после «Катюши», когда русский вечер перешел в завершающую стадию.
— Я тогда принял снотворное. Было что-нибудь интересное?
— Как вам сказать?.. Я, честно говоря, мало что помню… В конце все дружно целовались, а шофер сплясал «яблочко».
Говорить о том, как мы с Цветаной попали в мой номер и какое согласие вдруг воцарилось между нами, я посчитал излишним.
— Вообще, знаете, поедем лучше в гостиницу. Как-то неудобно. Их начальство хотело со мной побеседовать, — подумав, сказал Ксава.
— Согласен. — Меня этот вариант тоже устраивал: ближе к номеру, к графину, к стуку очков о тумбочку, к беззащитным глазам и горячей речи, из которой понимаешь каждое пятое слово, что делает речь неотразимо-прекрасной. — Ужин в восемь. У нас есть еще время. Тут недалеко, за пятнадцать минут доедем. Трамвай ходит, как в Питере.
Внезапно я вспомнил, что не поставил графин в холодильник и он так и остался, открытый, преть у батареи. Наверняка привел в ужас горничную, когда та зашла убирать номер. Чтоб не вылила, чего доброго! От немки можно ожидать и такого.
— Посидим? Я что-то утомился, — предложил академик, увидев скамейку.
— С удовольствием.
В кармане булькала последняя чекушка. Свинец давно уже не капал на макушку, обручи тоски были свинчены, жажда смерти превратилась в обычную жажду, кошки перестали скрести и царапать душу, демоны убрались восвояси, а душа отмякла и задвигала жабрами. — Хотите глотнуть?
— Но это же опасно, я только что выпил стакан вина! — всполошился он. — Нет-нет, не хочу, вы пейте. И прочтите мне что-нибудь из ваших аскез, вы же обещали!
— Вам очень голое? Или немного с плотью?
— Ню всегда интересней.
— Хорошо. Тогда вот: «Поэзия — кокаин, проза — героин, а драма — морфий».
— А какая разница? — не понял он. — Это разве не одно и то же?..
— Отнюдь. А разве проза и поэзия — одно и то же?.. Они живут и действуют по-разному: поэзия видит миг, а проза смотрится в вечность. Ну ладно, — я поискал что-нибудь другое. — «Сожжение книг есть возврат мысли в свое первоначало — в ничто».
— Вот это я понимаю, — кивнул он головой. — Согласен.
— «Новая книга — как очередная любовница: ею занят, с нею носишься, о ней думаешь; а потом забываешь».
— Это не только у писателей. Со мной то же происходит, то есть не с любовницами, конечно, а с книгами, — поправился он. — Очень, очень хорошо. Хлебников причислил бы вас к словачам.
— Почему к сволочам? — не понял я.
— Да не к сволочам, а к словачам! Конечно, и словач может быть изрядной сволочью, — развеселился он. — Хлебников делил писателей на словачей и делачей. Делачи — это ремесленники, а словачи — творцы, которые создают т. н. «письмеса»…
— Вы мне льстите…
— Вы не женщина, чтобы вам льстить, — парировал он. — Поэтов, кстати, он называл совсем смешно — «небогрызы». А вы, случаем, не из этих небогрызов? Стихов не пишете?
— Неба не грыз, но написал в жизни один-единственный стих, — признался я. — Стих почти белый. Как фарфоровые лица немок.
— А знаете, вокруг Чернобыля уже несколько лет спеет белая черника. Белая черника, вы только вдумайтесь в это словосочетание! — вспомнил вдруг академик.
— Генные изменения.