И поджег этот дом
И поджег этот дом читать книгу онлайн
Америка 50-х годов XX века.
Торжествующая. Процветающая. Преуспевающая.
Ханжеская. Буржуазная. Погрязшая в лицемерии, догматизме и усредненности.
В лучшем из романов Уильяма Стайрона суд над этой эпохой вершат двое героев, своеобразных «альтер эго» друг друга – истинный «сын Америки» миллионер Мейсон Флагг и ее «пасынок» – издерганный собственной «инакостыо», невротичный художник Касс Кинсолвинг.
У каждого из них – собственная система ценностей, собственный кодекс чести, собственный взгляд на окружающую действительность.
Но вероятно, сама эта действительность такова, что оправдательного приговора она не заслуживает…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда Мейсон Флагг написал мне в Рим и пригласил погостить в Самбуко, я счел, что это как нельзя лучше отвечает моим планам. Я прожил в Европе четыре года – три из них в Риме – и почувствовал, что корням моим, какие они ни на есть, пора в родную почву или они засохнут окончательно. Вот почему письмо Мейсона прекрасно согласовалось с моим желанием кинуть «прощальный взгляд» на страну перед тем, как вернусь в Америку.
Как я очутился в Европе и что там делал, объяснить недолго и несложно. На войну (ту, что до Корейской) я не попал, зато прошел поистине ужасающее обучение под эгидой Флота в одном иллинойском колледже и был произведен в лейтенанты ровно за два дня до того, как упала бомба на Хиросиму. Потом я закончил юридическое образование и недолго поработал в Нью-Йорке. Потом, решив, что судьба поскупилась на приключения и путешествия, отправился в Европу – шаг вполне обычный для вяловатого молодого человека без ясных перспектив. Я поступил в юридический отдел большого правительственного агентства, которое занималось экономической помощью, и переехал в Париж, намереваясь протянуть щедрую демократическую руку растоптанным и разоренным войной, а вместо этого должен был выслушивать жалобы разочарованных чиновников, своих коллег из Луисвилла и Де-Мойна. Из моего окна открывался сказочный вид на площадь Согласия, а я занимался отчетами о командировках и накладными, которые были произведениями искусства.
Через год меня перевели в Рим, в еще более красивый кабинете видом на зеленый простор Чирко Массимо: здесь почти во всякое время года шел карнавал, и мои дни оживлялись визгом труб и сумасшедшей музыкой каллиоп. Рим мне нравился, хотя моя работа – выслушивать сетования служащих агентства – почти не изменилась: таков, видно, климат Италии, что средний американский бюрократ, и без того чуждый всяческим механизмам прогресса, становится здесь еще более брюзгливым и недовольным; а молочные коктейли в столовой – из-за скверного качества молока – не могли сравниться с парижскими, хотя к концу моей службы мне сообщили, что молоко теперь будут возить самолетом с голландских ферм. Платили, однако, неплохо (на удивление неплохо, если сравнивать с моими итальянскими сотрудниками, которые, кажется, работали вдвое за половинное жалованье), и я купил маленький щеголеватенький спортивный «остин», чтобы ездить на нем вверх и вниз по длинному склону холма Джаниколо. Там у меня была квартира в запущенном доме и ревматическая старуха Энрика, которая стряпала мне ужин и заполняла мои вечера своими неустанными стенаниями. Кроме того, у меня был проигрыватель, скрипучая машина, доставшаяся мне от прежнего жильца-американца, со всеми, какие только есть на свете, пластинками Вагнера, Листа и Чайковского. Вид с моей террасы был роскошный, особенно в летние сумерки, когда я ставил концерт Листа, пил виски из нашей американской лавки и весь город расстилался внизу светящейся рыже-золотой парчой. За это время у меня было несколько девушек: одна по имени Джиневра, другая Анна Мария, а под конец – возможно, как предзнаменование скорой репатриации – старшекурсница из колледжа Смита, с чудесными черными глазами, – так что обычно мы сидели вдвоем, всем довольные, слушали злодейскую музыку, а заходящее солнце трогало последним зыбким лучом валы Форума, и тень моего холма шагала на восток, упрятывая город в темноту.
В общем, это были хорошие три года. Я всюду ездил, знакомился со страной и, наверное, от сознания того, что духовно обогащаюсь, смотрел несколько свысока на приятелей из агентства, чьи приключения в Италии (не считая ежегодных летних полетов на Капри) ограничивались стенами их квартир в пригородах и баром в гостинице «Флора», где мартини подавали сухой и охлажденный и делали его с лучшим английским джином. По совести, я мало чем одарил Италию, зато она отблагодарила меня самим фактом своего теплого и щедрого бытия, а поскольку давать радостнее, чем брать, я полагал, что, может быть, хотя бы этим осчастливил Италию, раз уже не мог осчастливить своей нелепой «помощью» и «содействием». Так или иначе, к концу третьего года я решил вернуться в Америку. Как ни прекрасен город Рим, председателем Верховного суда Соединенных Штатов в нем не станешь. Я уже успел накопить немного денег и в ответ на мои витиеватые письма получил несколько приглашений, пока предварительных, на службу в Нью-Йорке. И пожалуй, упорхнул бы из Италии беспечно, как воробей, и без особых сожалений, если бы Мейсон Флагг не зазвал меня в Самбуко.
Письмо от него пришло в начале июля, через неделю после того, как я уволился. Я знал, что Мейсон живет в Самбуко с весны. В мае я получил от него болтливую записку (первую за несколько лет): он узнал мой адрес у общего нью-йоркского приятеля, в Италии расположился основательно – «как следует пописáть» – и хорошо бы я к нему приехал. Письмо это, по причинам, которые, надеюсь, станут потом ясны, я оставил без внимания. Но повторное приглашение меня поколебало: теперь я ничем не был связан, ощутил бродяжнический зуд и глазу хотелось новых впечатлений. Письмо было резвое по тону, но конкретное: «можешь жить у нас, сколько хочешь», и вполне в духе Мейсона, который никогда не скромничал в рассказах о своей широкой жизни: «Не представляешь себе, в какой сказке мы живем». Я никогда не видел Самбуко, но Мейсон своими описаниями солнца и моря и, если верить его словам, целого батальона слуг («50 дол. в месяц на всю шатию, и они едят тебя глазами и перешестерят любого папашиного негра в Виргинии») создал картину прямо восточной неги, и я решил: чем досиживать в Риме, завтра же поеду туда. Я протелеграфировал ему, что выезжаю. От Рима до Самбуко шесть часов на машине: от Самбуко до Неаполя – час. Билет на пароход из Неаполя в Америку уже был заказан, так что не составляло никаких хлопот отложить отплытие на неделю-другую. Не то с моими документами на машину (срок их действия истек) и с самой машиной: я уже договорился о продаже ее через «Аутомобил клуб итальяно», но если я хочу поплавать в прохладной голубой воде под крутыми склонами Самбуко, то расставаться с ней сейчас нельзя. Так что последний день в Риме я провел не в приятной ностальгии за столиком обсаженного цветами кафе, как намеревался, а в обществе функционерки автоклуба, демонической женщины с лунообразным лицом и голубыми полумесяцами пота под мышками, которая клялась, что надеяться в последнюю минуту изменить предначертанный ход событий – с моей стороны преступная мечта. «Questa non è ('America, signore, – загадочно пропыхтела она, – qui siamo in Italia». [10]Документы просрочены, и все тут. То же самое машина – передана безвозвратно. В доказательство были принесены какие-то бумаги, громадное уложение и несколько папок; но в Италии я уже усвоил, что чем решительнее официальное «нет», тем больше у тебя вероятность успеха. Так что к вечеру, взопрев, я все же вырвал продление и злосчастное право на машину – в единственной стране на свете, где после такой победы чувствуешь себя разбитым в пух и прах.
В потемках я ехал домой и радовался, что машина у меня и что в Неаполе перед отплытием я от нее избавлюсь. Но жара и спор измочалили меня, женщина меня затиранила; в мрачном забытьи я ехал с черепашьей скоростью мимо сомлевших римлян по улицам, где даже ветви деревьев поникли от зноя. На площади Святого Петра не было ни души, только две влажные монашенки поспешали куда-то, а над огромным куполом сам воздух как будто вздымался и пламенел после ужасного дневного пекла. «Ну и жара… Господи!» – услышал я чей-то возглас, когда полз в гору; зато раз в кои веки город притих, смолк даже треск мотороллеров – в задохшемся затишье все как будто ждало огненной геенны на земле.
Позже, когда совсем стемнело, жара чуть отлегла, и я смог закончить сборы. В квартире был кавардак – и слава Богу; стены без фотографий, опрокинутые стулья, сундуки и коробки на самом ходу – все это не располагало к чувствительным воспоминаниям, а я их и не жаждал. Моя девушка из Смита уехала несколько дней назад, вернее, ее увезла первым же авиарейсом на Запад мать (угловатый образчик детройтской готики), у которой были свои разумные планы насчет ее будущею в Мичигане. И опять же слава Богу, потому что ядрышко нашего романа – любовь в Вечном городе – порядком сморщилось от времени и привычки, а сама она стала выклянчивать банки с арахисовым маслом у приятелей из посольства и вообще тосковать по родине, сидя на американских кинофильмах. А я этой практике, как я понял с опозданием, тупо потворствовал. Однако радости и даже удовлетворения я в последний вечер отнюдь не испытывал – и не мог понять, что тут причиной. Возможно, все-таки квартира, оголившаяся в том едва ли не мистически вдохновленном безобразии, которое привнес Муссолини во все творения своей эры; жилье из фанеры, хромированных труб, ледерина, потеков, с единственной шестидесятисвечовой лампочкой, безжизненно помаргивающей над всем этим, и «Патетическая» из проигрывателя – вялые, смазанные судороги. Я огорчился, что столько времени прожил в таком логове, но все равно было обидно, что оно как будто провожает меня с тем же безразличием, с каким приняло три года назад.