Пока Хозяйка вела телушку на выпас, кузнец, не успев даже шляпу надеть, затеял гляделки с Линой. На Флоренс, которая, затаив дыхание, стояла поодаль, даже не взглянул, а та так и застыла, обеими руками обхватив скамеечку для дойки, словно эта тяжесть помогает ей не взлететь к небу. Следовало сразу догадаться, чем дело пахнет, но Лина была уверена, что Горемыка его внимание отвлечет и заслонит дуреху, прикроет собой, потому что в такой охоте всегда она самая легкая добыча. Узнав от Хозяйки, что он вольный, обеспокоилась вдвойне. Выходит, у него права те же, что у Хозяина. Он может жениться, заводить собственность, ходить куда хочет и свой труд продавать за деньги. Да, надо было сразу бить тревогу: его заносчивость бросалась в глаза. Когда Хозяйка возвратилась, на ходу вытирая руки о фартук, он опять приподнял шляпу, а потом сделал то, чего Лина никак не могла ожидать от африканца: он прямо взглянул на Хозяйку (даже слегка сверху вниз, потому что был высок ростом), долго и не мигая смотрел раскосыми и желтыми бараньими глазами. Значит, ей говорили о них неправду: будто бы они так смотрят — глаза в глаза — только на детей и любимых, а в отношении других это неуважение или угроза. В городе, куда забрали Лину, после того как большим огнем пожгли ее деревню, такая смелость со стороны африканца служила законным поводом применить хлыст. Непостижимая загадка. Европейцы могут, не моргнув глазом, резать беременных, старикам стрелять в лицо из мушкетов, ревущих страшней медведя, и в то же время звереют, если неевропеец посмотрит европейцу в глаза. Они могут запросто сжечь твой дом, а потом будут кормить тебя, нянчить и воспитывать. Нет, лучше с каждым разбираться отдельно, ведь иногда среди них и хорошие попадаются; потому она и спит теперь на полу рядом с кроватью Хозяйки — всегда наготове: вдруг той что-нибудь понадобится, да и Горемыку чтобы близко не подпускать.
Если бы тогда, давным-давно, Лина была старше и успела пройти обучение знахарству, она, быть может, облегчила бы страдания родных и соседей, умиравших вокруг нее — кто лежа на тростниковых циновках, кто на берегу озера, пытаясь напиться, многие просто валялись, скрюченные, на дорожках между домами и за деревней в лесу, но большинство в домах под одеялами, судорожно в них вцепившись, не в силах ни окончательно сбросить их, ни как следует укрыться. Дети замолкали первыми, но и матери, насыпая холмик над останками ребенка, уже сами, как дети, шатались от слабости и исходили потом. Ворон сперва пытались отгонять — она и двое мальчиков помладше, но ни с птицами, ни с запахом им было не справиться, и скоро пришли волки. Тогда они все трое забрались как можно выше на ветки бука. Всю ночь там просидели, слушая, как грызут, рычат, воют и — самое мерзкое — как потом сыто зевают и облизываются звери внизу. Поутру ни у кого из них язык не поворачивался обозначить словами этот ужас, даже глядеть не могли на разбросанные повсюду куски тел, оставшиеся на потребу мелкой живности и насекомым. К полудню, как раз когда они было решили бежать куда глаза глядят в каноэ, которых много стояло на озере, явились люди в голубых мундирах — шли, обернув лица тряпками. Уже, значит, разнеслась весть о гибели всех в деревне. Радость Лины оттого, что ее спасут, сразу же испарилась, когда солдаты, мельком глянув на ворон, выстрелами прекратили волчье пиршество, а потом со всех концов подпалили деревню. Стервятники разбегались, разлетались, а Лина не знала, продолжать ли ей прятаться или выйти, рискуя попасть под выстрел. Но мальчики рядом с нею на ветках заплакали, и мужчины в голубом в конце концов услыхали, подошли и помогли спрыгнуть, ловя каждого со словами: "Calme, mes petits. Calme" note 2 . Если и боялись они от спасшихся детей заразиться, то виду не подавали: считая себя настоящими солдатами, они никогда бы не пошли на то, чтобы убивать детей.
Куда увезли мальчиков, она так и не узнала, ее же отдали в семью добрых пресвитериан. Те сказали, что рады ей, потому что им нравятся местные женщины, такие же работящие, как они сами, а местных мужчин они не одобряют: вот еще — сидят себе на бережку целый день, рыбачат, а то еще охотятся, точно какие-нибудь баре. То есть разорившиеся, конечно, потому что нет у них ничего — ни землей, на которой спят, не владеют, ни вообще ничем; живут, будто титулованные нищие. А ведь среди прихожан-то наших есть еще старики, которые слышали или даже сами помнят, как карал Господь праздных и нечестивых — насылал на гордые безбожные города черную смерть, жег страшными пожарами, — так что остается только молиться, чтобы племя, из которого происходит Лина, хотя бы поняло вблизи конца своего: то, что случилось с ними, — лишь первый знак укоризны Господней, первая из семи чаш Его гнева, из коих последней возвестит Он Свое пришествие и рождение нового Иерусалима. Девочке дали имя Мессалина (на всякий случай), но звать стали сокращенно — Лина: протянули, вроде как, соломинку надежды. Ей было боязно вновь потерять крышу над головой, оказаться без семьи, наедине с пугающим миром, поэтому она, чтобы им потрафить, согласилась принять на себя личину дикарки, которую этим святым людям приходится поучать и воспитывать. Так, например, она узнала, что купаться в реке голышом это грех; рвать вишню с дерева это кража; а есть руками кашу из маиса преотвратно. Узнала, что больше всего Господь ненавидит праздность, поэтому смотреть в пространство, мысленно оплакивая мать или подружку, — значит навлекать на себя проклятие и погибель. Одеваться в шкуры животных нельзя, это грех, оскорбляющий Бога, поэтому ее одежду из оленьей шкуры сожгли, а ей выдали подобающее платье из байки. Бусы с запястий срезали, волосы на несколько дюймов укоротили ножницами. И, хотя на воскресные службы в церковь ее с собой не брали, молиться перед завтраком, обедом и ужином ей полагалось со всеми вместе. Однако добиться от нее униженности, мольбы, коленопреклоненной молитвы (ни покаянной, ни благодарственной) не удалось: сколько она ни старалась, окончательно изгнать из себя Мессалину не вышло, и пресвитериане расстались с нею, не удостоив даже прощания.
И лишь много спустя, когда она мела однажды у Хозяина пол, тогда земляной еще, старательно обходя метелкой из наломанных веток гнездо курицы в углу, — одинокая, сердитая и обиженная, — она решила, наконец, защитить себя, собрав обрывок к обрывку все то, чему научила ее умиравшая в муках мать. Покопалась в памяти, напрягла воображение и кое-как сплотила воедино забытые обряды; познания в европейской медицине соединила с местным знахарством, Библию со сказаниями предков и припомнила — или придумала — скрытый смысл явлений. Нашла, иначе говоря, свое гнездышко в этом мире. В деревне баптистов ей ни утешения, ни места никакого не было, Хозяин сам был там вроде и свой, да не совсем. Одиночество совсем бы ее сокрушило, кабы она не открыла для себя отраду отшельника: самой стать частью движимой природы. Она перекаркивалась с воронами, пересвистывалась с синицами, разговаривала с растениями, болтала с белками, легко нашла общий язык с коровой и даже доводы дождя сделались ей доступны. Ее досада на судьбу, заставившую пережить всех родных и близких, отступила, когда она поклялась не предать и не бросить никого, кто дорог сердцу. Воспоминания о деревне, населенной мертвыми, мало-помалу потонули в золе, а на их месте возник единый главный образ. Того огня. Как он быстро! Как решительно он пожрал все, что они построили, все, что было их жизнью. Почему-то очистительный и до одури красивый. Даже просто стоя перед камином или разжигая дрова, чтобы вскипятить воду, она чувствовала сладкую дрожь возбуждения.
Ожидая прибытия жены, Хозяин развил бешеную деятельность, трудился не покладая рук, чтобы хоть как-то подчинить себе окружающую природу. Не раз и не два, принеся ему обед на какое-нибудь поле или лесную делянку, где он работал, Лина заставала его со взором, устремленным в небо, — стоит, закинув голову, будто в исступлении, не может поверить, как так эта земля отказывается ему подчиниться. Вместе они кормили кур, ухаживали за саженцами, сеяли зерновые и сажали овощи. А вот вялить пойманную рыбу — это она его научила; она же научила, как угадывать приближение нереста, как защитить урожай от набегов ночных расхитителей. И все же ни он, ни она не знали, что делать, когда две недели подряд льет дождь или два месяца не выпадает ни капли. Беспомощны они были и против черных слепней, налетавших стаями, — от них и лошадь, и скотину охватывает безумие, в такие дни все живое ищет спасения в доме. Лина и сама не очень-то много знала, видела только, какой он неопытный земледелец. Она-то хоть умела отличать сорняки от рассады. Не имея терпения (этого главного стержня фермерства) и не желая ходить на поклон в соседнюю деревню, он навсегда обречен был страдать от неожиданных издевательских перемен свирепой погоды, так же как и от хищников, которые не знают — да и все равно им, — кому принадлежала их добыча. Лина предупреждала, а он не послушался, использовал как удобрение селедку, и только что высаженные овощи оказались безжалостно вырыты и разбросаны: запах привлек полудиких соседских свиней. Не хотел он и тыкву сажать на поле маиса. И понимал ведь, что ее побеги не дадут разрастись сорнякам, а все равно: вот не нравится ему вид беспорядка! Зато у него хорошо получалось ухаживать за скотиной, и строил он ловко.
Трудов много, толку мало. Когда погода худо-бедно способствовала, Лина ночи коротала с курами, пока Хозяин перед самым приездом жены за один день не воздвиг вдруг коровник. За все время Лина не перекинулась с ним более чем пятьюдесятью словами за исключением "да, сэр". Одиночество, горе и яростное безмолвие сломили бы ее, если бы она не выкинула из памяти все шесть лет, предшествовавших гибели мира. Лина не вспоминала ни игры с другими детьми, ни заботливых матерей в драгоценностях тонкой работы, ни божественную упорядоченность жизни, где все известно наперед: когда переходить на новое место, когда собирать урожай, жечь костер, идти на охоту; как хоронить, чем должно знаменоваться рождение, как поклоняться божеству. Она отбирала и хранила то, что можно вспоминать, и отбрасывала остальное; эта сосредоточенность сформировала ее всю — и внутри, и снаружи. Ко времени, когда появилась Хозяйка, ее новое я стало почти совершенным. И подчинило себе без остатка.
Под подушку Хозяйке Лина клала волшебные камешки; для свежести воздухов раскладывала по комнате мяту, а для лечения ран во рту давала пациентке жевать дягиль-корень — гнать надо, гнать из тела злых духов! Приготовила самое сильное средство, какое ведала: сивец луговой, полынь, зверобой, венерин волос и барвинок — все смешать, заварить, отжать и отваром поить Хозяйку, протискивая ложку ей между зубов. Осина, осина, возьми ее трясину, дай ей леготу! Задумалась: может, попробовать какие-нибудь молитвы (которых довольно много преподали ей пресвитериане), но Хозяина молитвы не спасли, и она решила — нет, дело зряшное. Хозяин-то ушел быстро. Сперва еще покрикивал на Хозяйку. Потом шептал, просил снести его в третий дом. Громадный и теперь совсем уж никчемный, когда нет ни детей, ни внуков, чтобы в нем жили. Некому стоять, благоговея перед его великолепием и восхищаясь зловещими вратами, на которые кузнец ухлопал два месяца. В их навершии друг с дружкой сплетаются две змеи. Когда во исполнение последней воли Хозяина они расцепились, Лине чудилось, будто она входит в мир, отягощенный заклятием. Что кузнец выковал — это, конечно, безделица, тратить время на такое взрослому человеку конфузно, но вообще-то он времени даром не тратил. Одну девчонку сделал женщиной, второй спас жизнь. Горемыке нашей. Лисоглазой Горемыке с ее черными зубами и нечесаной копной курчавых волос цвета заходящего солнца. Хозяин ее из милости взял, не купил, нет, и было это уже при Лине, но до появления Флоренс, а Горемыка до сих пор так и не вспомнила, откуда она и что с ней приключилось, — говорит, на берег ее вынесли киты.