Белый верблюд
Белый верблюд читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ворота тети Амины были открыты, и я видел ее, давно уже стоявшую у окна второго этажа и смотревшую вниз; правда, глаза тети Амины, можно сказать, не видели, но как только тетя Ханум позвала Ибадуллу, она встала у окна, глядя то во двор, то в тупик, и среди вновь воцарившейся тишины я ясно услыхал бормотание тети Амины: "Мой сын да я, нам виднее! Какое вам дело до нас, зачем вмешиваться в чужие дела?.."
Мы собрались пойти поиграть во дворе Желтой бани, но тут Балакерим, не глядя на нас, направился к тутовому Дереву в самом конце нашего тупика, уселся под ним, вынул из нагрудного кармана своего желтого пиджака, который носил и летом, и зимой, свирель, прислонился спиной к толстому тутовому стволу, надул худые щеки и заиграл. Когда Балакерим играл, мне казалось, что звук свирели продолжение тишины, воцарившейся у нас в тупике, в переулке, и развесистое тутовое дерево, к которому привалился спиной Балакерим, под звуки эти размышляет о мировых загадках.
Тутовник в самом конце нашего тупика прежде называли "дерево Ибадуллы", потому что у фаэтонщика Хамидуллы и тети Амины не было детей и фаэтонщик Хамидулла дал обет, что посадит дерево, если у него родится ребенок, и, когда родился Ибадулла, он во исполнение обета посадил тутовое дерево. Фаэтонщик Хамидулла умер, Ибадулла, повзрослев, стал пьяницей, тетя Амина состарилась, глаза, можно сказать, перестали видеть, и ее стали содержать женщины нашего тупика (а куда девались деньги, что платили студенты-квартиранты - никто этого не знал, и, в сущности, никто этим не интересовался). Мама, а особенно тетя Ханум часто наполняли тарелку приготовленным обедом, давали мне, я относил тете Амине, а тетя Амина, сидя на зеленом бархатном тюфячке, расстеленном на полу, перебирала большим пальцем черные мелкие камешки четок и говорила: "Да примет аллах!", будто бы эта посылаемая ей пища - нечто вроде пожертвования
Иногда тетя Ханум, накладывая еду в тарелку, качала головой и говорила:
- Этот несчастный Ибадулла какой славный мальчуган был ребенком...
Тетя Ханум произносила эти слова с мягкостью, не вяжущейся с ее черными грозными глазами, глядевшими из-под широких бровей, с плотно сжатыми, по обыкновению, тонкими губами, тяжелым подбородком, и эти ласковые слова пугали меня, потому что, неся горячую тарелку тете Амине, я думал: а вдруг и я, когда вырасту, стану таким, как Ибадулла...
Поскольку Ибадулла оказался никудышным, тутовник уже не называли именем Ибадуллы, и место под тутовым деревом было вторым заветным местом Балакерима, он играл на свирели, рассказывал разнообразные истории о Белом Верблюде, размышляя. (А первым было место на нашем уличном тротуаре, под раздвоенным тутовым деревом рядом с домом Шовкет.)
Балакерим ночевал во дворе Желтой бани, в бывшей голубятне, а дни проводил на улице, зимой помогал жителям округи колоть дрова, летом таскал в котлы куски смолы, растапливал их и помогал заливать протекающие крыши (ел, что готовилось в тех домах), но часто его труд был напрасным: например, с трудом приволакиваемые кусища смолы оказывались никому не нужными булыжниками. Балакерим с натугой уносил их обратно, а по вечерам все дети округи собирались вокруг Балакерима, и он рассказывал о Белом Верблюде, о пророках, имамах, о падишахах, визирях, путешественниках; когда бывал очень задумчив, вдруг вынимал из кармана желтого пиджака свирель, начинал играть и так же внезапно переставал играть, приговаривая:
Внутри бани черт-те что, Внутри соломы - решето, Верблюд бороду бреет, Баня бедного согреет...
Потом принимался рассказывать о таинственном и говорил таким тоном, так многозначительно, что и Желтая баня начинала казаться мне загадочной.
Иногда Балакерим бывал задумчив, умолкал совсем, и мы знали, что в это время ничего у Балакерима просить не нужно, потому что Балакерим вообще по просьбе, по заказу ни на свирели не играл, ни историй не рассказывал; он молчал и вдруг сам себе говорил: "Да упокоит аллах твою душу, Мирза Саттар. Да упокоит аллах твою душу!.." И мы понимали, что речь идет о когда-то жившем в нашем квартале поэте Саттаре Месуме, но почему Балакерим вспоминает именно Саттара Месума, мы не знали. А иногда, особенно в ясные ночи, когда светили луна и звезды, Балакерим, сидя под раздвоенным тутовым деревом, или во дворе Желтой бани, или здесь, под нашим тутовником, поднимал голову к небу, устремлял взор на луну, на звезды, долго молчал, и я отчетливо чувствовал, что, хотя Балакерим рядом с нами, в эти мгновения он очень, очень далеко от нас; но потом он снова возвращался к нам и говорил странные слова: "Каждый человек время от времени должен оставаться наедине с небом. Смотреть на небо... На эти звезды смотреть, на эту луну смотреть. Тогда он поймет, как сам он мал. Тогда поймет, как малы и другие..." Разумеется, я ничего не понимал из этих слов Балакерима, но слова мне запомнились, и хоть я и не понимал, что тут к чему, но что речь идет о звездах и луне, я понимал, и в этом было что-то таинственное.
Сколько лет было Балакериму? Может, сорок? Может, пятьдесят? Не знаю; кто были отец, мать Балакерима? Ничего не'знаю, потому что в то время мне казалось, что Балакерим всегда был таким, у Балакерима никогда не было отца с матерью. Балакерим никогда не был ребенком, всегда был так же одинок, так же рассказывал о Белом Верблюде, так же играл на свирели. Мелодии, которые играл Балакерим, знал только он один, потому что таких мелодий больше нигде не было; эти мелодии играл только Балакерим, и, кроме нас, никто на свете не слыхал этих мелодий...
На всю округу моим самым близким другом был Джафаргулу, и хотя Джафаргулу говорил, будто прежде отец Балакерима был миллионером, будто у него были фонтанирующие нефтяные скважины в Раманах, будто трех-этажка - самое высокое и самое красивое здание нашей махалли, где теперь на втором этаже живет семья Мухтара, а на третьем - семья шапочника Абульфата, в свое время принадлежала семейству Балакерима, будто Балакерим в детстве учился у видных ученых, но я обо всем этом не думал (и вообще мне казалось, что все это - пустые россказни), потому что Балакерим был для меня просто Балакерим и поныне так и остался просто Балакеримом.
Мужчины нашей округи пытались выделить у себя во дворах место для жилья Балакериму; однажды даже, когда Муса - сын дяди Азизаги, тяжело заболел, дядя Азизага дал обет, что, если Муса выздоровеет, он у себя во двере выстроит для Балакерима отдельный однокомнатный домик с кухней, с коридором (как наш дом), но Балакерим не желал уходить из своего жилища - голубятни во дворе Желтой бани, отвергал все посулы и предложения (и дядя Азизага вынужден был изменить свой обет, купил двух здоровенных баранов, дал зарезать мяснику Дадашбале и раздал мясо соседям), потому что Балакерим был чем-то вроде воробья, из тех, что налетали стайками, садились на раздвоенное тутовое дерево; ибо он, как бы стоя на крыше трехэтажного дома, с высоты смотрел на мир, оставшийся внизу, а по вечерам рассказывал нам самые прекрасные и самые таинственные приключения этого мира; впрочем, порой мне казалось, что Балакерим рассказывал эти истории не нам, а самому себе или,- особенно по ночам, когда наша улица, наш тупик, отдохнув немного, снова начинают тосковать по звукам шагов,- нашей мощенной булыжником улице, асфальтированным тротуарам, окаймленным каменным парапетом, стенам наших домов, запертым дверям и окнам, раздвоенному тутовому дереву, тутовнику в глубине тупика.
Иногда, когда у нас дома заходил разговор о Балакериме, мама, улыбнувшись, говорила: "Бедняга Балакерим, батрак дьявола..." - все мое нутро протестовало против этих маминых слов, потому что прежде я понимал эти слова буквально, то есть мне казалось, что мама действительно считает, что Балакерим служит дьяволу, но потом я понял, что в маминых словах была любовь, мама жалела Балакерима за то, что он так часто зря таскал тяжести, попусту надрывался.
В тот жаркий воскресный день Балакерим, прислонившись спиной к стволу тутовника, долго играл на свирели, и тутовник вместе с нами внимательно слушал свирель Балакерима; звук его свирели после скандала с Ибадуллой возвращал чистоту, непорочность тишине нашего тупика, переулка; и в то же время звук свирели вносил в тишину грусть, печаль, ощущаемую мною как нежный прозрачный шелк; грусть проникала и в маленький праздник у нас дома. Когда наступил вечер и мой отец, взяв свою пахнущую вагоном соломенную корзину, снова ушел в рейс, Балакерим начал рассказывать о событиях, случившихся в старину...