Открыватели
Открыватели читать книгу онлайн
Геннадий Сазонов впервые попал на Тюменский Север студентом-геологом почти три десятилетия назад. И с тех пор его жизнь и творчество связаны с этим суровым краем. Будням геологов Севера, их неустанному поиску, которому сам автор отдал шестнадцать своих геологических сезонов, посвящены многие рассказы и повести Сазонова.
Основу новой книги тюменского писателя составили произведения уже публиковавшиеся — повесть «Мамонты и фараоны», где немало автобиографичного, и цикл рассказов, многие из которых переработаны и дополнены автором для этого издания. Вошли в сборник и новые новеллы о геологах — «Конец сезона», «Баня», «Туф, правнук Копы». Заключает книгу повесть о деревенском детстве «Мой дед Захар Нерчинск», печатающаяся в сокращенном варианте.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лес все время жил, но не как люди, он будто не уставал, не отдыхал и не засыпал, он все время полон — или зеленью, плодами, ягодой и желудем, или цветом, открывающимся листом, или снегом в метельные зимы и даже ветром, гулом ветра. Он наполняется светом и тенью, солнцем и луной, змеиным шипением и пронизывается птичьей песней. Живой он, конечно, живой.
К ночи налетел ветер, качнул вершины, упал на осинник и загудел лес. Из самых глубин гула, из самой чащобы глухо ударило по стволу. Дед приподнял голову, повернул туда-сюда, вслушался. Вновь ветер принес удар, гулкий и тяжелый, но уже с другой стороны. Потом удары стали четко различимыми, равномерными, как биение сердца.
— Раз… два… три… бум, раз… два… три… бум!
— Не боится ведь, а? — удивленно протянул дед. — Ведь не боится!..
Ночь словно загустела и, оживая в ветре, окружила избу, заворочалась в скрипе в шорохе веток, и кажется, что она заполнила все — проникла в гнезда, в дупла, в пустые стебли трав.
А дед все вслушивается в лес, поднимается, снимает со стены свернутую веревку и ныряет в ночь. Долго я жду его, а до меня все доносятся, доплывают по ветру удары, и они становятся все чаще, дробней, но уже не гулкими, а врезаются, секут, будто тонут в мякоти дерева, и то поглощает их, готовое свалиться. Скрип и тупой удар оземь — пала стволина. Никого не нашел в ту ночь дед, и во вторую ночь падали дубы, и только к исходу третьего дня дед привел в село Никанора.
Глава вторая
Дед засыпает перед зарей, зыбкий у него, туманный сон. Скребет он пятерней могучие плечи, выпирающие ребра, скрипит, кашляет. Я тесно прижимаюсь к деду, к его сухому горячему телу, и мне покойно, слышу я, как гулко в груди его бьется сердце.
Дед поздно, в самую темень, вернулся из лесу и залез на сеновал.
Выловил он теперь Никанора Пандина, что рубил, не стыдясь и никого не признавая, колхозную деляну. Валил Никанор столетние дубы, кряжистые и темнотелые, и насмехался над дедом, хвастал перед всеми на селе, что «у старого хрена нюх навовсе пропал. Его теперича лучше в конуре держать на веревке. Нерчинска обмануть — все одно что пескаря выловить». Так он изгалялся над дедом, поносил его скверным словом и скалил зубы.
Неслышно и сторожко бродил за ним дед, пока не поймал у поверженного дуба. Здесь же дед и высек Никанора его же собственной веревкой за бессонные свои ночи, за обиду, а когда тот стал чересчур бойко обороняться, дед всыпал ему. Никанор сдался, но пригрозил, что подаст на деда в суд. Тогда, чтобы вредитель не беспокоил его, дед связал Никанора туго по рукам и ногам, как младенца.
Никанор лежит рядом со мной, зарылся в сено и тихо непрестанно жужжит:
— Бесчеловечный ты человек, жестокий!.. Изверг ты, леший. Разве тебе столь прав дадено, чтобы рожу мою так скверно портить. К тому же ребра болят и по голове ты меня бил, а? Есть такая правда, скажи мне?
— Ежели ты не заглохнешь, — ворчит дед, — я тебе кляп. Кончай мне покой рушить!
На разные голоса всю ночь гундосил, хрипел и рычал Никанор и поносил руганью деда, потом стал умолять: «Отпусти к малым детушкам!» — но дед молча пнул его коленкой, и Никанор забылся.
Засыпает дед, всхрапывает. Раскинулся, распахнулся по духовитому сену. Правую руку отбросил, будто в замахе, ногу вытянул, но не ослабил, а оставил в упоре, крикни — вскочит.
Голова у него черная, вороного крыла волосы, жестковатые, только на лбу в колечки завивался чуб, а борода вся белая-белая, серебряная борода, без единого темного волоска. Нос прямой и короткий, ноздри шевелятся, вздрагивают во сне и мнутся в улыбке губы. Смуглый он весь, обугленный на солнце, сухой и горячий. Видно, здорово измотал его Никанор, оттого дед стонет и бормочет во сне, а ногу на упоре держит, и ему видятся непокойные сны, будто он еще в погоне.
Но деду не дают поспать. Я ладошку положил ему на сердце, и оно покойно так билось, гудело в груди, а потом будто прыгнуло вверх-вниз и задрожало. Потому что чуть свет, только что развиднелось, пастух погнал скотину, захлопал кнутом, и стадо, мыча, похрустывая копытами, парным облаком шумно прошло мимо, а бабка заскрипела калиткой. Погнала хворостиной Зорьку и Травку, а сосед наш Ягерь принялся отбивать косу, а тут и солнышко поднялось и погнало сон из села. Загомонили люди, кричат и смеются.
Часов в шесть, в самую сладкую пору сна, в мягкой теплыни утра вытащил сосед во двор жестяное ведро, пробует наклепать заплату. Из ведра вырывается дребезжащий гром.
Деда прямо подбрасывает с тулупа, и весь он горячий, встрепанный, кудрявый, запутанный во снах и в сене, в сползающих подштанниках, показывается в затемненном лазе сеновала, что поднимался над двором Ягеря.
— Ягерь! — рявкает дед. — Кончь!
— Так его перетак! — поддакивает и заскучавший Никанор. — Дай ему за музыку!
— Доброго дня вам, Захар Васильич! — поклонился, запел Ягерь — ранняя птичка…
Дед показывает ему круглый, беспощадный свой кулак.
— Ежели ты не замолкнешь, птишник…
— Понимаю, — быстро соглашается Ягерь, — очень понимаю. Вот… только ведерочко. Порыбалить хочу! Рыбки…
— Сгинь! — бросает ему дед и исчезает внезапно.
Повыше поднялось солнце, залило светом крышу, прокопалось лучом в дырку и, мигая, прыгнуло в глаза деду. Дед жмурится и хрипит. Борода у него задралась кверху, а губы шевелятся. Тоненькой соломинкой дотрагиваюсь до его ноздри — и та приподнимается, щупаю ухо — и то вздрагивает.
Левого уха у деда нет. Лишился он его, осталась лишь зарубочка, как сучок, да круглая дырка. Зато правое украшено тяжелой серьгой, а она, та серьга, как подкова; рассыпаны по ней звезды-клепки, и вспыхивают они лучиками на солнце. Об этой серьге-подкове дед рассказывал предание, как добыли и как владели ею деды-прадеды, что переходила она из уха в ухо и как получали ее самые отчаянные и крутые сыновья. Подкова в чеканке своей гляделась совсем не русской, а оставалась заморской, королевской, отнятой во время набега.
Соломкой можно залезть деду в рот, провести быстренько, будто муха пробежала по губам, и тогда дед вздрагивает целиком, всем телом и наотмашь бьет по назойливой насекомой.
— Так тебя перетак! — покойно басит Никанор. — Бей себе рожу, Нерчинск!
Потом звякнула щеколда, по двору пробежала мама, опаздывает она на работу. Хлопнула дверь, фыркнул конь, отец прыгнул в седло, и Буран враз, прямо от крыльца, взял в галоп.
Часов в семь опухший ото сна дед поднимается и стаскивает вниз Никанора, толстощекого, кудрявого дядю в сажень ростом. Никанор кулем лежит на земле, засупоненный веревкой по рукам и ногам. Лежит Никанор, помаргивает, поджидает деда, пока тот подпояшется, застегнет штаны и вдоволь наскребется по ребрам. Глазки у Никанора светлые-светлые, по-детски сонные, добрые и совсем не хитрые, и рот его толстогубый, мягкий и тоже добрый; голова большая, а шея бычья. Дед развязывает ему руки, распутывает веревку с ног, шумно зевает и жмурится. Хриповатым баском он приказывает: сей секунд, вихорем, умыться, прибраться, позавтракать и отправиться с ним в село, в правление.
— Там тебя посадят в подвал, пущай крысам — корм. Собрание соберут, и обчество тебя осудит всенародно. Мойся!
Никанор ощупал свои руки, потер те места, где веревка врезалась, пропечаталась, поднял их вверх, потом кинул в стороны, помотал ногами, упал на землю, кататься начал. А потом от радости, что на свободе, что такое легкое утро, начал бегать по двору, гоняться за клушкой. Схватил Никанор топор, грохнул по обрубку и враз развалил его надвое. И загоготал, здоровенный и рыжий. Выглянула бабка Дарья, перекрестилась и скрылась в доме.
Посреди двора, в тени под вишней, в ромашковой заросли, присел колодезный сруб. Смотрит из-под козырька, и покрыт он мхом. Все дни, какое бы ни было солнце, во мху проступали росинки тяжелым жемчугом. Над колодцем наклонился журавль — длинный гладкий шест с двумя колесами от плуга. Вода в колодце мягкая, легкая, стынут от нее зубы. Бабы деревенские набирают ее в бутылки вместо «святой» — не гниет вода. А у крыльца, среди вьюнка и мальвы, среди лозы и хмеля, на проволоке покачивается литой медный рукомойник с двумя носиками. Колышется рукомойник, отскакивает, осыпаются с него солнечные лучи, льется из носиков вода. Дед протягивает руки, и струйка, разбиваясь, исчезает в цветах.