Праздник побежденных: Роман. Рассказы
Праздник побежденных: Роман. Рассказы читать книгу онлайн
У романа «Праздник побежденных» трудная судьба. В годы застоя он был объявлен вне закона и изъят. Имя Цытовича «прогремело» внезапно, когда журнал «Апрель», орган Союза писателей России, выдвинул его роман на соискание престижной литературной премии «Букер-дебют» и он вошел в лучшую десятку номинантов. Сюжет романа сложен и многослоен, и повествование развивается в двух планах — прошедшем и настоящем, которые переплетаются в сознании и воспоминаниях героя, бывшего военного летчика и зэка, а теперь работяги и писателя. Это роман о войне, о трудном пути героя к Богу, к Любви, к самому себе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Потом мы втроем — мама, я и толстяк — шли в горсад. Я босиком ходил по сухому руслу реки, держа в руках сандалии, по лужам теплым и зеленым, ловил мальков. Светило солнце, шуршали тополя. Мне было хорошо, мне нравился толстяк. «Что такое фокус?» — спрашивал я. «Видишь — пусто, — тут же находился он и показывал ладонь. — А теперь разожми кулак, что в нем есть?» — «Конфета!» — ликовал я… «Откуда река течет?» — приставал я. «Разве не знаешь? Река течет из бани». — «Почему пересохла?» — «Баня выходная, дров нет» … Краски были яркие, радостные, запахи — только приятные. И я глядел на банную трубу, красную на фоне гор, широко раскрытыми, познающими мир глазами и задавал сотое «почему». Он отвечал, дарил маме букетик, целовал руку и уходил. Мама вдыхала аромат фиалок и еще долго грустно глядела на уже опустевшую аллею. Мы шли домой, забыв и в этот раз букетик на скамье…
А на балконе жужжал примус, пахло на всю улицу жареным.
— Фе-е-ликс, д-д-е-точка! — перегнулась с балкона бабушка. — Иди бычки жареные кушать! А еще компотик с абрикосами, сла-аа-денький!
Но рано кончился мой праздник. Однажды к вечеру, когда багровое солнце село на крышу, мама, счастливая, улыбалась в зеркало и пудрила и без того красивое лицо. Отец, непривычный в синем костюме, завязывал галстук. На меня и не посмотрят. Я замаршировал вокруг стола, отсчитывая: «Ать, два!» Отец поощрил улыбкой, и я радостно запел:
Последние слова повисли в тишине со всплеском ужаса на лицах.
— Что?!! — взревел отец. — Кто научил?!! Враги в моем доме?!! — Он был страшен с налитыми кровью глазами и белыми пятнами на скулах, срывающий с багровой шеи галстук. От удара я отлетел под стол и боялся заплакать или шевельнуться. — Вот ваше интеллигентское воспитание, вот к чему эти самые репетиции привели! — ревел отец в другой комнате, а мама прикладывала мокрое полотенце к груди.
Концерт не состоялся. Отец обнял меня, поцеловал ушибленное место (я не был виноват, а он любил справедливость) и торжественно заявил:
— Отныне мальчика воспитываю я! — Он собственноручно сбрил чубчик, который так любовно холила мама, и, голый, кряжистый, волосатый, ввел меня за руку, тоже голого, бледного и перепуганного, в осклизлый предбанник. Звон шаек, грязная пена, кряканье, оканье, в пару тела — бледные, голые тела. Мне стало стыдно.
— Ты мужчина, — сказал отец — и не стесняйся мужского естества.
Я намыливал спины. Отца хвалили: «Отросток-то твой, Василь, мужчинкой растет…»
Вспомнил и кабинет отца — просторный, светлый — и вспомнил толстяка, изрядно похудевшего и бледного.
— Вы научили мерзости ребенка? — спросил отец. Толстяк молчал.
— Он! — сказал я и запел о коннице. Толстяк закрыл лицо ладонями, заплакал.
— Ты будешь настоящие песни петь! — сказал отец.
Дома мы с отцом построили красный уголок с красным флагом, портретом Ежова, с орденами отца на подушечке… А мама чахла, хоть румянец и цвел на всю щеку, все чаще ночами будил меня сухой кашель. Отец сказал ей:
— Вы, Снежко-Белорецкая, искупите вину трудом.
Мама устроилась уборщицей на хлебозавод. Приходила припудренная мукой, ставила в угол ведро с веником и, не снимая шали, тихо ела на кухне. Я заглядывал ей в глаза и говорил:
— Мама, а папу я больше люблю! — Она молчала, лишь иногда ночами я просыпался от горячего дыхания на лице, пальцы ласкали мои волосы, на щеки падали слезы. Я обнимал ее тихо и плакал, чтобы не услышал отец.
Я уже учился в первом классе, когда учительница сказала:
— Феликс, за тобой приехал автомобиль, иди, детка, — и ласково погладила. В тот день меня ласкали все.
Мама больная лежала у дедушки. Меня не впустили в комнату, но в дверь я видел доктора в белом. Незнакомые люди с серьезными лицами шныряли то с тазиком с кровавой ватой, то с грелкой и со льдом. И все меня жалели, гладили. Подъехал и отец на черной машине. Но дедушка, все еще очень сильный, рявкнул с крыльца:
— Вон! Дом не погань, стервец! — Они с отцом были враги.
— Оставьте ссоры. Пусть попрощаются, — устало сказал доктор и закурил на крыльце.
Мама бледная, под кружевным одеялом, улыбалась с закрытыми глазами. Над ней в окне белым кружевом цвела акация.
— Оставьте нас одних, — тихо попросила она, и, когда комната опустела, слабо зазвучал ее голос: — Феликс, маленький, пообещай мне, что ты никогда не будешь скотом, будешь любить и жалеть людей.
— Я стану военным летчиком, — гордо сказал я.
— Это хорошо. В нашей семье все Снежко-Белорецкие были военные. Но лучше бы ты стал художником, таким, как Айвазовский или Самокиш. Ты… Ты еще подумаешь, правда?
— Да, — сказал я.
Она помолчала и прибавила:
— Феликс, знай, твой отец страшный человек… Но прости его и пожалей. Он… Он за все заплатит…
Меня вывели. К вечеру она умерла. Я прокрался через дедушкину комнату и, стоя за портьерой, видел ее смерть. Так уж было на роду мне написано: видеть кончину матери, а позже и отца. Потом в комнату ворвался отец, заперся, сбросил портупею с наганом, и она змеей свернулась на ковре. Он упал на колени и целовал маме руки, плакал утробно и постоянно спрашивал:
— Как же так?! Как же так?.. Не может быть!
Я звал его. Он не слышал.
На другой день сияло солнце в голубых небесах. Ушли и туман с долины, и тени с гор. Венки источали запах хвои, но пуще всего благоухала акация. Я бродил по зеленому холму у дедушкиного дома и ждал чего-то, все ждали. А маму всю в белом, такую бледную и красивую, с кукольно опущенными ресницами, вынесли в голубом гробу. Я не плакал, нет. Стоя на горячих ступенях, я глядел, как дроги съехали с холма к белоснежной аллее. Вот уж и венки вплыли в нее, и лошаденка ступила, и белый катафалк, и трубачи скрылись, и еще долго сверкали трубы в белом кружеве. Я стоял на горячих приступках, а запах акации заливал рот, нос и всю долину, что была внизу. Я думал, что можно утонуть. И тогда вдалеке ухнул барабан и трубы распустили траур.
Я повспоминал с требником на груди, с котенком под мышкой, с тем и уснул. А в полдень, когда солнце стояло уже высоко, хозяйка разбудила картошки накопать. Лопата была оттянута, огненно отточена и смутно мне напоминала «то». Я даже сплюнул от досады и вонзил ее под куст.
Казан с картошкой поставили на печурку. Я раздул огонь и курил, глядя на пламя. Дым путался в акации, сгоняя пчел. Что-то мешало радоваться. Я думал, думал, не понимая — что.
— Ну, Феликс Васильевич, — сказал хозяин, — картоха молоденькая, впервой в этом году будем вкушать. Дожили.
«А вот он не вкусит!» — вскричало во мне, но я зло прогнал эту мысль и сел за стол. Я ел, а Фатеич все более заполнял меня, голодный, больной, в темноте (ведь свет обрезали). Я видел желтый труп в тряпье и крик попугая над ним: «Старый ду-р-р-а-а-к». И почему-то перед глазами стояли черные свиньи. «Не тебе судить, вспомни о Ванятке, о лагерях, о захороненных без гробов невинных».
— И чего пригорюнился? — спросил хозяин. — Может, по маленькой?
И я неожиданно сказал:
— Дедушка, а он ведь с голоду помрет!
Хозяин обронил картофелину, раззявил рот с белым месивом, долго глядел не мигая, постепенно проясняясь взором, и наконец проговорил:
— Русский ты человек, Феликс Васильевич, воистину русский, всепрощающий: и боль врага своего чуешь сильнее, чем свою, а главное, русский потому, как испытываешь радость. — И пояснил: — Иноземец какой, тот более в счастье бывает от накопительства, а ты радуешься в дарении. А я-то, старый, в дом пускать тебя не хотел, — он даже и слезу смахнул.