Иной мир (Советские записки)
Иной мир (Советские записки) читать книгу онлайн
Автор описывает свое пребывание в лагерях ГУЛАГа, где он разделил судьбу десятков тысяч поляков, оказавшихся на территории Советского Союза в начале Второй мировой войны. Отличительная особенность "Записок" Г.Герлинга-Грудзинского заключается в том, что он не вынес чувства озлобленности против русского народа. Этот факт имеет важное значение для развития российско-польских отношений. Рассчитана на широкий круг читателей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Самым поразительным свойством «мертвецкой» было то, что первоначально она, видимо, предназначалась для того, чтобы возвращать истощенных зэков в состояние относительной трудоспособности, на практике же играла ту самую роль, которая отражалась в ее жаргонном названии, - роль морга, последней юдоли перед могилой. Продовольственный паек - примерно на уровне «второго котла» - ни в коем случае не мог радикально затормозить процесс отмирания тканей, а типичные болезни Севера - цинга и пеллагра - не излечивались символическим курсом выдачи крошеных овощей. Только с очень сильным организмом, истощенным работой, но еще не изъеденным ржавчиной болезни, можно было рассчитывать наново собрать жизненные силы - до следующего кризиса. Повторный врачебный отбор (напоминающий применявшуюся в немецких концлагерях «селекцию» стариков и увечных в газовые печи) делил жителей «мертвецкой» на слабосилку и актировку. Первую категорию получали те, у кого еще оставались шансы вернуться на работу после временной передышки в «мертвецкой»; им назначали небольшую добавку продовольствия, т.н. слабосильное питание, и собирали в слабкоманду, которую использовали на легких вспомогательных работах внутри зоны. Второй термин был тождественен диагнозу неизлечимости в лагерных условиях - т.е. практически приговору к медленной смерти в «мертвецкой»: зэков с актировки уже не вызывали ни на какую работу, но не давали им и никакого дополнительного питания. Им оставалось лишь терпеливо ждать конца.
Редкие случаи возвращения со слабосилии к жизни и работе делали фиктивным и это подразделение, но жители «мертвецкой» - обычно отдавая себе отчет в том, что, несмотря на искусственные различия, плывут в одной и той же лодке, - все-таки добивались зачисления в первую категорию. Речь, по сути, шла не столько даже о дополнительном питании, сколько о смертном приговоре, заключенном в слове актировка. Не так легко было заплатить потерей остатков надежды за полный покой и ничегонеделанье. Думая о бараке, в который раньше или позже приводили все жизненные пути в лагере, никто не смел сравнивать его с больницей. Он стоял поодаль, одинокий, засыпанный снегом, с мерцающими, как глаза слепого, окнами и развевающейся над крышей, будто флаг капитуляции, белой тряпкой дыма; даже надежда оставила его, а живые обходили стороной; он, можно сказать, стоял уже не в лагере, а по ту сторону колючей проволоки, на том берегу вечной свободы… И в этом последнем странствии ему не сопутствовало даже чувство жалости. «Барахло, ошметки, - говорили в лагере, - даром хлеб едят. И для нас, и для них лучше, чтоб они поскорей отстрадались».
Я шел из больницы в «мертвецкую» с несколько иными чувствами, чем мои российские товарищи. Пятидневное пребывание в лагере не подействовало на мою опухлость и не заживило ран на ногах - как раз наоборот, нервная разрядка после голодовки обезоружила теперь весь организм перед новой атакой цинги, - но воспоминание о победе было еще достаточно свежо, чтобы снова разжечь уже совершенно истлевшую надежду. «Мертвецкая» представлялась мне самым лучшим решением в обстоятельствах, когда без температуры я не имел формального права занимать больничную койку, а с перспективой уже, может быть, близкого освобождения я предпочитал лежать, ничего не делая, на нарах рядом со смертью, нежели судорожно хвататься за жизнь, работая. Можно сказать, что я шел к прокаженным, защищенный от проказы непроницаемыми доспехами. И опять, как когда-то, я почувствовал нечто, подобное стыду за то, что судьба вновь сталкивает меня с путей, протоптанных до меня тысячами опухших, нарывающих ног советских зэков.
Дорога вела мимо амбулатории, пристройки к техническому бараку и барака мамочек. Я постоянно останавливался, клал на снег узелок со всем моим зэковским имуществом и оглядывал зону. Внизу, освещенный морозным декабрьским солнцем и занесенный глубокими сугробами, стоял мой прежний барак, в который - я это знал - мне никогда больше не вернуться. Две беременные женщины медленно шли к амбулатории, поддерживая с боков торчащие животы красными от холода ладонями. За проволокой, куда ни глянешь, тянулась белая пустота, очерченная на горизонте толстой линией леса. Перед входом в «мертвецкую» я еще раз остановился, чтобы перекинуть узелок с руки на руку и набрать дыхания. В этот самый момент из моего прежнего барака вышла бригада грузчиков, направляясь к бане. Сколько же времени прошло с тех пор, как я ходил вот так вместе с ними, сколько новых, неизвестных мне лиц заняли место тех, от кого остались лишь имена, еще блуждавшие в человеческой памяти! Оказавшись на уровне «мертвецкой», кто-то из бригады узнал меня, махнул рукой и весело крикнул: «Здравствуй, дружок! Подыхать?»
В «мертвецкой» меня встретили любопытные взгляды из обоих рядов верхних и нижних нар. Я бросил узелок на стол и пошел на розыски Димки. Нашел я его в самом углу - как обычно, на нижних нарах (у него, с его протезом, было понятное нежелание забираться наверх, хотя он и считал, что лежать над другими зэками замечательно улучшает самочувствие) - спокойно дремлющим с неразлучной деревянной ложкой в руке. Он отощал со времени своей актировки, но седеющая, красиво подстриженная клинышком борода придавала его недвижному лицу смиренное и спокойное выражение. Я легонько притронулся к его плечу, и он проснулся. Сначала он, казалось, не узнавал меня, болезненно напрягая помутнелые от сна и бесцветные, как две ледяные сосульки, глаза, но тут же сел на нарах, и лицо его осветилось искренней улыбкой. Стыдно сказать: я не видел его с того момента, как, собрав в нашем прежнем бараке свои лохмотья, он пожал мне на прощанье руку перед уходом в «мертвецкую». «Сынок, - говорил он теперь почти сквозь слезы, - всё слыхал. Молодец! Хлеб тебе отдали за восемь дней?» - спросил он тревожно, ища взглядом мой узелок. Каким искренним было его возмущение, когда он узнал, что в день окончания голодовки накопившаяся в моей камере груда хлеба по приказу Самсонова была отправлена обратно на хлеборезку. Но о причинах моего прибытия в «мертвецкую» он не спрашивал. Он уже всё угадал тем шестым чувством, которое позволяет старым зэкам читать лица товарищей, как открытую книгу.
Недалеко от Димки обнаружился и инженер М., который недавно дважды навестил нас в больнице, но избегал разговоров о том, как проходила голодовка. Благодаря его тактичности вся история уже была позабыта, оставив всем шестерым полякам равную долю надежды. Было что-то мягкое и убедительное в этом самопроизвольном жесте солидарности, который обошелся без единого слова объяснений. М. в «мертвецкой» тоже был новичком - до недавнего времени ему, хоть и зачисленному в слабосилку, позволяли жить в общем бараке. Теперь он лежал на верхних нарах, и я узнал его издалека по длинным ногам, обмотанным тряпками и сильно вылезавшим за край досок. Когда я потянул его за ногу, он очнулся от своих размышлений - а может быть, молитвы? - и устроил меня на нарах рядом с собой. Так-то я поселился в «мертвецкой» на трех узеньких досках, поскольку мой сосед справа - учитель из Новосибирска, некогда распределявший воду в бане, - не хотел уступить мне ни миллиметром больше.
Около полудня вернулся в «мертвецкую» Садовский. О нем рассказывали, что каждое утро и каждый вечер он отправляется побираться на кухню и возвращается с пустым котелком - что вовсе не означало с пустым желудком, ибо Садовский дошел уже до той стадии голода, когда горячую жижу, слитую со дна котлов, невозможно донести до барака: ее выпиваешь стоя, обжигая рот. В редкие минуты ясности ума Садовский разговаривал и рассказывал, как прежде, интересно и живо; бывали, однако, дни, когда он будто никого не замечал и неподвижно сидел на лавке за столом возле печки, упрямо-отсутствующе уставившись в одну точку, словно притаившись и готовясь вцепиться в горло всякому, кто проявит назойливость, - вырывало его из этой ненормальной задумчивости только бряцанье котелков за окном, означавшее время еды. Между ним и Димкой в «мертвецкой» шло своего рода жестокое соперничество: оба считались самыми изощренными попрошайками при кухне и наверняка не раз перебегали друг другу дорогу. Димка относился к Садовскому с нескрываемой враждой, иногда безосновательно придавая ей политическую окраску: старый большевик теперь был далек от прежних сеансов диалектики, которые когда-то доводили его до логического самоуничтожения, и если вообще разговаривал, то лишь предавался воспоминаниям. С моим прибытием в «мертвецкую» отношения между ними наладились настолько, что часто по вечерам, упросив М., мы садились вчетвером за общий стол и играли в шашки или разговаривали. Но мне так никогда и не довелось увидеть, чтобы они разговаривали друг с другом вдвоем; и на кухню они тоже не выходили вместе с остальными жильцами «мертвецкой».
