Остромов, или Ученик чародея
Остромов, или Ученик чародея читать книгу онлайн
В основу сюжета нового романа Дмитрия Быкова «Остромов, или Ученик чародея» легло полузабытое ныне «Дело ленинградских масонов» 1925–1926 гг. Но оно, как часто случается в книгах этого писателя (вспомним романы «Орфография» и «Оправдание», с которыми «Остромов» составляет своеобразную трилогию), стало лишь фоном для многопланового повествования о людских судьбах в переломную эпоху, о стремительно меняющихся критериях добра и зла, о стойкости, кажущейся бравадой, и конформизме, приобретающем статус добродетели. И размышлений о том, не предстоит ли и нам пережить нечто подобное.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он и дальше произносил бы этот монолог, чередуя школьные и семейные новости с требованием рассказать хоть что-нибудь наконец, чистосердечно полагая, что облегчает Дане встречу с давно не виденным семейством, снимает неловкость и освобождает гостя от тягостной необходимости рассказывать о своей печальной судьбе, да ему, может, и рассказывать не хочется, — но ворвалась Мария Григорьевна и шумно, требовательно, как если бы кто-то норовил увильнуть, позвала к столу. Даня виновато улыбнулся — прости, мол, Миша, поговорим еще, — и узким загроможденным коридором протиснулся в кухню.
В квартире Воротниковых жили всего три семьи, а и то коридор казался мостом между мирами. Комнаты были тесны, быт выплескивался из них и развешивался по стенам, чтобы не загромождать проходы. В бывшей детской жил с семьей слесарь Тютюнников с женой и ребенком, которого купали в корыте, — корыто висело у двери, рядом с загадочным пружинным приспособлением, которое Тютюнников приобрел для растягивания тщедушной грудной клетки. Чуть выше подвешен был бесформенный мешок, набитый угловатыми, выпирающими предметами, словно несогласными с отставкой: выбросить жалко, починить невозможно, и они зависли в вечном чистилище, на балансе тютюнниковской жадности. Ко всему прочему Тютюнников был мечтатель, в жалком столярском теле жила мечта о странствиях, он сколотил однажды по чертежу в «Красной газете» крестовидное, кленовое тело буера, к которому все собирался приладить парус да и понестись по чухонскому льду, но то зима случалась сиротская, то не было подходящей ткани для паруса, то в выходной объявляли принудительную лекцию о политике в деревне, и крестовина так и висела выше мешка, обозначая бесплодность слесаревых мечтаний.
Дальше жила Тамаркина. Уй, Тамаркина была злющая! Она через свое достоинство любого могла перегрызть. Но Мария Григорьевна ее не боялась и детей научила не бояться. За скандальностью и склокой в Тамаркиной была добротная ладожская надежность, а крикливость была в ней защитная, для порядку. Ненавидела ее только Ольга, ценившая лоск и гладкость, даром что сама, чего греха таить, вставляла в речь пролетарское словцо и поигрывала в доступность; это все было, конечно, на поверхности. В душе ее коробило малейшее хамство, она могла ночь прорыдать после стычки в трамвае. Уже Тамаркиной было за сорок, а она была одинокая, бездетная. Зато тютюнниковский Илья, всегда сопливый, любил бывать в ее комнате, играл лоскутками; недавно она купила ему оловянного солдата. С Тамаркиной, если знать подход, жить можно было. Возле ее двери висела огромная граммофонная труба, Тамаркина любила слушать граммофон, имела коллекцию Плевицкой, подпевала. Выше располагался гигантский медный таз для варки варенья — Тамаркина была до него охотница, ей золовка из деревни привозила крыжовник, она варила варенье, объяденье. Рядом висел другой таз, эмалированный, для стирки. А мешка для тряпья не было — если что Тамаркиной было не нужно, так она выбрасывала, не рассусоливала.
У ольгиной двери наклонно висела на двух крюках семейная гордость — дамский велосипед. Отец купил его на вырост в шестнадцатом, ей было девять, и сам факт сохранности его был чудом — столько насущных вещей спустили, продали, а велосипед сохранился, потому, должно быть, что уж совсем никому не был нужен: на что можно было его выменять в девятнадцатом году? Никому не нужное переживет всех; Ольга и теперь иногда ездила кататься на острова. Там была целая компания, ее считали своей — она ездила неважно, но велосипед ей шел, и шло черное спортивное трико, и легкое задыхание. Даня залюбовался ею, хотя заметил, что и она удивительно вписывалась в амплуа студентки-спортсменки, нашей новой девушки, принимающей только те позы, какие уже запечатлены на бесчисленных картинах нового поколения, сменивших авангард: на них веселая и свежая наша юнь напрягала мышцы, управляя стройными яхтами, или задумчиво пережидала, покамест кавалер накачает велосипед. Вся вздох, вся порыв, ароматное сочетание томленья с бодростью. И Даня не знал, Ольга ли подражает искусству или искусство — Ольге.
Ели у Марьи Григорьевны, дабы не мешать готовке Тютюнниковых. Все было удивительно вкусно, хоть недорого. Суп из сушеных белых грибов, собранных Мишей в Карташевке прошлым летом; картошка с соленым налимом — налима доставил поклонник Ольги, втузовец Денис, любящий порыбачить на Ладоге (Миша не преминул сказать шпильку в адрес сестрина жениха, сестра не преминула схватить его за ухо); Даня ел, стараясь не торопиться, и односложно рассказывал о себе, благо большего и не требовалось. Мария Григорьевна сама отвечала на собственные расспросы, начиная ответ непременным «Воображаю»: «Воображаю, как тебя приняли в этой газете… Могу себе представить, каково тебе в этой жилконторе…». Они, может быть, оттого так и сохранили покой, быт, разыгрываемую по ролям взаимную любовь, что не впускали в свою пьесу ничего постороннего: у Дани тут тоже была роль, бедный родственник, оттеняющий чужой уют, и не дай Бог было сказать что-нибудь не по шаблону — рухнет вся декорация. Он старался не противоречить, вписываться в нишу, даже начал утрированно похваливать налима, а к Марье Григорьевне обратился «тетинька», чем привел ее в совершенный восторг: «Всегда так называй! Я это самое и есть. Была девушка, была дама, а стала тетинька».
— Нет, но что это Варга не идет к столу? — с притворным возмущением воскликнул Миша. — Я, брат, должен показать тебе это чудо морское. У нас теперь это главное блюдо. Ольга, позови ее, я боюсь один. Она подумает, что я пришел ее изнасиловать, у нее других мыслей не бывает.
Сестра дала брату нежный подзатыльник и отправилась за приживалкой.
— У нее болит голова, — сообщила она, вернувшись ни с чем.
— Черт знает какая наглость, — всплеснула руками Марья Григорьевна, всегда гордившаяся широтой нравов и словаря. — Пришел гость, так она кобенится. Это все ради тебя, Даня, сейчас увидишь.
Она резво встала и решительно направилась в ольгину комнату.
— Звон посуды, грохот мебели, — мечтательно произнес Миша, — треск разрываемой материи…
Не доносилось, однако, ни звука. Марья Григорьевна почти сразу вернулась, ведя за руку худощавую, среднего роста девушку — бледно-смуглую, черноглазую, гибкую и ленивую, пожалуй, что и некрасивую, но Даня сразу понял, зачем пришел сюда и почему два дня перед этим был счастлив, думая о предстоящем визите. Она была вся не отсюда и ниоткуда, вся вне шаблона, такая же чужая, как он. Главный кусок картинки встал на место: вот и та любовь, ради которой… Разумеется, она выглядела совсем не так, как он себе представлял. Бойся услышанных молитв! Он мечтал о гибкой, тонкой, черноволосой и нуждающейся в защите; и она была ровно такой — словно действительность лишний раз усмехнулась: вот как все выглядит на самом деле. Гибкость ее доходила до шаткости, беззащитность — до безволия, бледность — до желтизны, а черные волосы были спутаны и чересчур тонки; глаза были черны, но тусклы, рот — печальной скобкой, и нужно было не спускать с нее глаз, чтобы заметить два-три живых и внимательных, даже, пожалуй, бойких взгляда, выдававших и наблюдательность, и веселый нрав. Большую часть времени она спала или делала вид, что спала, но если бы ее разбудить — вся озарилась бы тонким внутренним пламенем. Бесспорно, она была глупа. На этот счет у Дани не было никаких иллюзий с первой минуты, но ведь он, сам того не зная, просил и об этом. Разве не хотел он, чтобы идеальная возлюбленная внимала каждому его слову, разделяла все его увлеченья и страсти — а это, хочешь не хочешь, предполагает глупость. Правда, в минуты бодрствования это была живая и резвая глупость, праздник интуиции, не омраченный рефлексией; а среди дневного сна, в который душа ее младая Бог знает чем всегда погружена, выражение лица у нее было почти дегенеративное. От Дани, однако, не укрылось, что из всех сидящих за столом он один привлекал ее быстрые и хитрые взгляды; пару раз глаза их встретились, но Варга тотчас переводила взгляд на нетронутую еду.