Нечего бояться
Нечего бояться читать книгу онлайн
Лауреат Букеровской премии Джулиан Барнс — один из самых ярких и оригинальных прозаиков современной Британии, автор таких международных бестселлеров, как «Англия, Англия», «Попугай Флобера», «История мира в 10 1/ 2главах», «Любовь и так далее», «Метроленд», и многих других. Возможно, основной его талант — умение легко и естественно играть в своих произведениях стилями и направлениями. Тонкая стилизация и едкая ирония, утонченный лиризм и доходящий до цинизма сарказм, агрессивная жесткость и веселое озорство — Барнсу подвластно все это и многое другое. В книге «Нечего бояться» он размышляет о страхе смерти и о том, что для многих предопределяет отношение к смерти, — о вере. Как всегда, размышления Барнса охватывают широкий культурный контекст, в котором истории из жизни великих, но ушедших — Монтеня и Флобера, Стендаля и братьев Гонкур, Шостаковича и Россини — перемежаются с автобиографическими наблюдениями.
Впервые на русском.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ну конечно! ЗАБЛУЖДЕНИЯ — СПЛОШНЫЕ ЗАБЛУЖДЕНИЯ — ПОСТОЯННО. И какое же дилетантство — не принять во внимание такую логичную, такую явную очевидность. «Мы» не вымрем через шесть миллиардов лет. Вымирать будет нечто ушедшее далеко вперед или, по крайней мере, нечто совершенно от нас отличное. Мы можем просто исчезнуть в очередной великой планетарной катастрофе. Пермское вымирание унесло девяносто девять процентов всех животных на земле, мел-кайнозойское — две трети всех видов, включая динозавров, что дало возможность мамонтам стать доминирующими земными позвоночными. Возможно, третье вымирание унесет, в свою очередь, нас и оставит мир… кому? Жукам? Генетик Дж. Б. С. Халдейн любил шутить, что если Бог есть, Он наверняка «питает неуемную нежность к жукам», ведь Он создал их 350 000 видов.
Но даже без нового вымирания эволюция будет развиваться не по тому пути, на который мы так сентиментально и эгоцентрично рассчитываем. Механизм естественного отбора зависит от выживания, а выживает не тот, кто сильнее или обладает более высокими интеллектуальными способностями, а тот, кто лучше всех приспосабливается. Забудьте про лучших и самых умных, не думайте, что эволюция — это такая социально приемлемая, обезличенная и всеобъемлющая версия евгеники. Эволюция поведет нас куда ей хочется — точнее, «нас» она не поведет, поскольку мы скоро окажемся слишком плохо подготовленными для тех мест, куда она направляется; она отбросит нас как грубый, недостаточно приспосабливаемый прототип и слепо продолжит свой путь к новым формам жизни, туда, где мы — вместе с Бахом, Шекспиром и Эйнштейном — покажемся далекими, как бактерии или амебы. Вот вам и a fortiori [52]для Готье и побеждающего смерть искусства; не более чем жалкое бормотание «я тоже был здесь». Только «тоже» не будет, поскольку не будет ничего, к чему мы сможем апеллировать, ничего, что в ответ признает в нас своих предков. Возможно, будущие формы жизни сохранят и адаптируют интеллектуальные способности и будут рассматривать нас как примитивные организмы со странными повадками, представляющими некоторый историко-биологический интерес. А может, это будут существа с низким интеллектом, но отличной физической адаптивностью. Представьте, как они пожирают все на поверхности земли, а свидетельства краткого пребывания на этой планете homo sapiensпокоятся, погребенные в палеонтологическом слое.
В определенной точке этого пути Бог, Которого так не хватает, покажется утверждением не менее иллюзорным, чем выдумки моей мамы про то, как я вытащил ее на теннисный корт. Не то чтобы Проект Амеба исключал саму возможность существования Бога. Он вполне совместим с Богом-экспериментатором, ведь такой Бог, если б Он существовал, вряд ли был бы заинтересован в бесконечном изучении одной и той же группы подопытных. Ставить опыты над людьми в течение еще шести миллиардов лет было бы невероятно скучно: от такой тоски Бог мог бы задуматься о Самоубийстве. И затем, если планета не отойдет жукам и продолжит успешно развиваться в сторону более мозговитых и сложных существ, в игру вступит Гипотеза номер 726, а именно: пусть сейчас мы не обладаем бессмертной душой, в будущем она у нас появится. Бог просто ждет, когда Довод о Бесполезности перестанет работать.
Остается два вопроса. Может ли понимание, что нашей планете еще предстоит эволюционный путь в шесть миллиардов лет и с этой точки зрения мы не более чем амебы, облегчить понимание того, что мы не обладаем свободной волей? И если да (и даже если нет), станет ли от этого легче умирать?
Думая об отце, я часто вспоминаю, как ногти у него на руках закруглялись на подушечки пальцев. Неделями после его кремации я представлял себе в топке не его лицо или кости, но эти знакомые ногти. Кроме того, я думаю о всевозможных ударах, которые претерпело его тело перед смертью. Инсульт повредил голову и язык; длинный шрам на животе, который он однажды предложил продемонстрировать, но мне не хватило духу взглянуть; пятна синяков от капельниц на руках. Только при особом везении тела неспособны рассказать историю смерти. Умереть без признаков смерти — вот маленькая месть. Когда мать Жюля Ренара вытащили из колодца, на ней не было ни царапинки. Впрочем, Смерти, этому главному счетоводу, все равно. Как все равно, останетесь вы собой до конца или нет.
Мы живем, умираем, нас помнят и забывают. Не сразу — по кусочкам. Мы помним наших родителей большую часть их взрослой жизни; бабушек и дедушек — их последнюю треть; дальше может идти еще какой-нибудь прадедушка с колючей бородой и прогорклым запахом. Возможно, от него пахло рыбой. А дальше? Фотографии и несколько случайных документов. В будущем моему узкому ящичку найдут достойную технологичную замену: целые поколения предков останутся на пленках и дисках, все они будут двигаться, говорить, улыбаться, доказывая, что они тоже тут были. Еще подростком однажды во время ужина я спрятал под столом магнитофон; запись должна была доказать: вопреки маминому декрету, что любой прием пищи должен быть «светским мероприятием», никто никогда не говорит ничего хоть сколько-нибудь интересного, поэтому меня можно освободить от необходимости поддерживать беседу и разрешить читать книгу, если мне так хочется. Эти личные цели я раскрывать не стал, полагая, что их не придется объяснять, когда позвякивание вилок, ножей, банальности и нелогичные реплики будут воспроизведены. К моему ужасу, маме пленка понравилась — очаровательно, мол, похоже на пьесу Пинтера (сомнительный, на мой взгляд, комплимент нам, как ни крути). И все осталось как прежде; запись я не сохранил, так что голосов моих родителей в этом мире больше нет и слышны они только в моей голове.
Я вижу (и слышу) свою мать в больнице, как она в зеленом платье сидит, скособочившись, на инвалидном кресле возле кровати. В тот день она была сердита на меня: не из-за тенниса, а потому, что меня попросили обсудить ее лечение с врачом. Ее возмущало любое проявление собственной недееспособности, так же, впрочем, как и необоснованный оптимизм психотерапевтов. Ее просили назвать стрелки на часах, она отказалась; ей говорили открыть или закрыть глаза, она не реагировала. Врачи не могли решить: то ли это нежелание, то ли — неспособность. Я склонялся к нежеланию — то, что в юридической терминологии называется «отказываться отвечать на вопросы суда», — потому что в моем обществе она была способна говорить целыми предложениями. Это было болезненно — но и сами предложения были наполнены болью. Например: «Ты не понимаешь, каково это быть настолько скованной для женщины, которая всю свою жизнь держала все под контролем».
В тот день, проведя с ней несколько неловких минут, я пошел искать доктора. Прогноз его был крайне неутешительным. По дороге в палату я сказал себе, что мое лицо не должно выдать его профессионального мнения о том, что следующего удара она, скорее всего, не переживет. Но мама опередила меня. Повернув за угол, я через переполненную палату, то есть метров за двадцать, а то и больше, увидел, что она настороженно ждет моего прихода; и пока я приближался к ней, оттачивая полуправду, которую собирался ей выложить, она вытянула единственную работающую руку и указала большим пальцем вниз. То был самый эпатирующий и самый восхитительный жест, который я когда-либо видел в ее исполнении; и вот тогда сердце мое разрывалось.
Она считала, что врачи должны ампутировать ее «бесполезную» руку; какое-то время она думала, что она во Франции, и удивлялась, как это я ее нашел; ей казалось, что испанская медсестра родом из ее деревни в Оксфордшире и все остальные сестры приехали из разных частей Англии, где она когда-либо проживала в течение своих восьмидесяти лет. Она считала, что не скончаться в один заход — это «глупо». Когда она спросила, очень разборчиво произнеся каждый слог: «Разбираешь ли ты то, что я говорю?», я ответил: «Да, ма, я понимаю все, что ты говоришь, но ты иногда кое-что путаешь». «Ха, —парировала она, взглянув на меня, как на какого-нибудь улыбчивого физиотерапевта, — это еще мягко сказано. Я совсем уже спятила».