Бунт афродиты. nunquam
Бунт афродиты. nunquam читать книгу онлайн
Дипломат, педагог, британский пресс-атташе и шпион в Александрии Египетской, друг и соратник Генри Миллера, старший брат писателя-анималиста Джеральда Даррелла, Лоренс Даррелл (1912–1990) прославился на весь мир после выхода «Александрийского квартета» (1957–1960), расколовшего литературных критиков на два конфликтующих лагеря: одни прочили автору славу нового Пруста, другие видели в нём ловкого литературного шарлатана. Время расставило всё на свои места, закрепив за Лоренсом Дарреллом славу одного из крупнейших британских писателей XX века и тончайшего стилиста, модерниста и постмодерниста в одном лице.
Впервые на русском языке — второй роман дилогии «Бунт Афродиты», переходного звена от «Александрийского квартета» к «Авиньонскому квинтету», своего рода «Секретные материалы» для интеллектуалов, полные восточной (и не только) экзотики, мотивов зеркальности и двойничества, любовного наваждения и всепоглощающей страсти, гротескных персонажей и неподражаемых даррелловских афоризмов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Они у вас при себе?
— Минутку. Теперь при себе.
— Тогда читайте.
Со странным чувством я слушал бессвязный набор слов, который был обязан жизнью обыкновенному перегреву; и у меня возникла странная иллюзия, что, может быть, это «стихи», что слова в самом деле имели некий, возможно, «поэтический» смысл — поскольку поэзия не является инвентаризацией жизненного опыта и пишется не для каталога семян. (Так мне говорили.)
Справедливо полагать,
что хоть смерть не обжигает,
но воде бывает больно,
а у женщины есть свойства
занимать себя любовью
в отрочестве томно-сладком,
получать в подарок ларчик
с назначением помолвки,
сохранять в сознанье зимы,
память волновать картинкой
праздника в Унндермире
с папоротником в облатке,
и из этих свойств иные
могут быть важны кому-то,
вызывая удивленье, —
ведь реальность лапидарна,
неелейна и весома…
Всё или ничто! — скажу я, —
Всё, — скажу, — или ничто!
Потому что неужели
Мне надо спрашивать на это разрешенье?
— Браво, — сказал я, но смущённо и даже испуганно.
Трубка молчала. Шум в раковине стих. Пока я разговаривал, все отправились спать, кроме Ариадны, которая дожидалась меня, не сводя глаз с камина, погруженная в свои мысли. Я налил себе выпить и присоединился к ней — подавленный рассказом о бедняге Рэкстроу. Мне он нравился, нравилось использовать его как некий пробирный камень моего собственного здравомыслия в «Паульхаусе», куда в определённый момент я поместил и Бенедикту среди разрозненных фрагментов моих снов наяву. Удивительно, что, когда я по-настоящему проснулся, она была там, в моих объятиях! И не как плод моего дневного кошмара.
— О чём думаете? — спросил я.
— Да так. Мыслей много, и все бессвязные — сплошная путаница. Думала обо всех вас с любовью и опасением — это ведь позволяется друзьям, правда?
— С опасением?
— Да. Например, новая Бенедикта — она на удивление нормальная, разумная, отлично держит себя в руках; вам она не кажется более плоской и менее интересной, чем другая Бенедикта?
— Господи, — простонал я, — вы ведь не желаете мне очередного этапа бедствий?
— Бедствия, по-видимому, остались позади.
— И слава богу, я согласен только на истерики. Да и она как раз такая, какой я хотел её видеть, какой воображал её. Я почти создал её. Как говорится, что заказывали… Если прежде я получал другое, на это были свои причины. Теперь мы знаем их. Но когда я влюбился в неё, то рассмотрел в ведьме нечто иное. Я влюбился в то, чем она могла бы быть. И ввязался в жуткую игру. Но я выиграл, неужели вы не поняли? Ариадна, вы всегда считали меня природным рогоносцем, фиксированным на матери, которому страдание в радость; но мой мазохизм не настолько глубок. Может быть, вы ошиблись?
Она посмотрела на меня, улыбаясь с радостью, в которой всё же оставалась толика сомнения.
— И вы больше не ненавидите Джулиана?
— Как ненавидеть, когда я теперь с ним? Его жизнь была сплошным бедствием, и его талант — катастрофа для человека, обречённого на импотенцию.
Она коснулась моей щеки ладонью, и я поцеловал её.
— Дурочка, — сказал я.
— Прошу прощения, — отозвалась она. — Странно, сколько ни приписывай себе те или иные качества, на самом деле мы не более того, что о нас думают другие: всего-навсего собрание чужих впечатлений.
Довольно долго мы сидели молча, курили и размышляли. Какие-то неясные мысли проносились у меня в голове, словно стаи рыб. Я думал о том, как любовь к Графосу повлияла на жизнь Ариадны. Потом вдруг дала о себе знать интуиция, и я с горечью, с печалью, но совершенно ясно осознал: Ариадна оставила позади смерть Графоса, которая рассеялась вместе с великолепной болью и естественной пустотой. Теперь она в смертельной опасности, потому что готова отказаться от жизни, готова умереть просто от ennui [86]. Я взял её за руку, словно желая удержать её, не дать ей ускользнуть. Как будто в подтверждение моей грустной мысли, отзываясь на неё, Ариадна сказала:
— Трудно поверить, правда? А ведь мы все обречены, и это только вопрос времени. Хотя воспринимаем смерть как неотъемлемую часть чужой жизни. Почему мы не в состоянии думать о ней как о чём-то неотрывном от себя? Неужели из-за скуки ожидания? Тут-то и появляется желание бежать ей навстречу, побыстрее покончить с нею.
Вот! Я не знал, как можно успокоить её; ни любовь, ни опиум не спасают в таких случаях. Для настоящего учёного и не очень настоящего мужчины — как проложить безопасную дорогу между непоследовательностью и жестокостью?
Мы пожелали друг другу спокойной ночи; по утрам Ариадна читала, лёжа в постели, и просила не будить её в девять, когда за нами придёт машина. Она открыла окно, чтобы проветрить накуренную комнату. Из темноты пахнуло ароматом лимонов, словно ласковым зверьком. Нам было неведомо, когда мы встретимся в следующий раз — и встретимся ли вообще.
Бенедикту и меня поселили в комнате с иконами и старомодными массивными кроватями; простыни были из шершавого местного полотна. На окнах тюремные решётки. Бенедикта спала при свете единственной свечи, положив светлую головку на руку; и спала до того тихо, что её можно было принять за мёртвую. Я залез на кровать рядом с ней. Она была голой и восхитительно тёплой. Не совсем проснувшись, она повернулась ко мне и спросила, кто звонил, так что пришлось рассказать ей о смерти Рэкстроу и уничтоженной модели. Бенедикта открыла глаза. Она долго смотрела в потолок, потом поглядела на меня. Потом сказала:
— Вот! Ты понимаешь? — Как будто несчастный случай подтверждал её провидения. — Чертовски жаль, что это не Иоланта. Тогда всё решилось бы само собой.
Я почувствовал себя оскорблённым.
— Дорогая, не будь жестокой. Неужели ты ревнуешь меня к кукле?
— В каком-то смысле — да. Мне кажется, в один прекрасный день тебе из любопытства захочется с ней переспать — посмотреть, насколько это по-настоящему, может быть, сравнить со мной.
У меня захватило дух от такого чудовищного предположения.
— С Иолантой? — переспросил я тоном смертельной обиды.
— А почему нет? — продолжала она, как бы размышляя вслух. — Пробудятся самые немыслимые инстинкты. Скажем, вампиризм. Я точно знаю, что сказал бы Нэш.
Ах! я тоже, и я тоже. И не только суть, но и выражение — боковой взгляд каракатицы, взволнованный голос и прочее. Все идеи аккуратно постираны и сложены учтивым Фрейдом. (Именно его я люблю за скромность, за нерешительность, за отсутствие теологического догматизма; и за то, что бедняга Нэш с ним сделал, я осуждаю его, предаю поруганию и оплёвыванию.) Как бы там ни было, у меня состоялся долгий мысленный разговор с ним, в котором я мужественно защищал мою милую куклу от проницательной критики его великолепной, но всё же не всеобъемлющей науки. Ах, инфантильная теория с кучей хаотичных импульсов, выпрыгивающих из грязи, как рыба — из глубин подсознания. Кто я такой, несчастный Феликс, чтобы отрицать двойную фантазию — рождения и копрофилии, фекальную суть которой ребёнок в один прекрасный день замесит в пирог, а потом, после пирога, сотворит сахарных кукол и статуи из бронзы и камня? Да, это мёртвые куклы. Ах, а мы сами — бедняжка Иоланта навсегда мёртвая, навсегда часть merde, этого космического элемента, который творит Weltanschauung [87] идущего ощупью аналитика; элемента, в котором несчастный тонет, зажимая нос, но всё же убеждённый на основании разных свидетельств, что барахтается он в настоящем золоте. ЗОЛОТО, имейте в виду, — связующее вещество, основной материал, который соединяет воедино неустойчивую культурную кладку разных времён. Игрушка и талисман горожанина, дар дающего и облатка берущего… Золото, хлеб, возбуждение и прибыль изливаются из лимитированного состава воображаемой большой кишки. А потом, via [88] то же звено объединённых идей, прямо из ночного горшка к Афродите, аскетичной, ужасной и безмозглой, которая словно в колокол звонит о своей женственности. Вот уж судное видение для простачка типа Феликса… Я слышал, как Маршан напевал за работой: