Божество
Божество читать книгу онлайн
«Божество» — повесть о социализации личности, о том, как юный эрудит в неразумном, по его мнению, «взрослом» мире осмысливает реальность сквозь призму прочитанных книг, телевидения, детской мифологии, взрослеет сам, выстраивая собственную систему.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В общем мире, который, как я понял, принято называть «реальным» и о происходящем в котором говорят «было наяву», плохого было гораздо больше, чем хорошего. Я всегда, сколько себя помню, знал наизусть священное и нормативное — иначе и не назовёшь — стихотворение Владимира Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо». Я был полностью согласен с этим очень правильным и мудрым стихотворением, но мне казалось, что Владимир Маяковский описал, хотя и правильно, не совсем то… Потому что есть более главные вещи. Потому что «хорошо» — это когда на Новый Год тебе приносят несколько подарков в пластиковых сеточках, в которых лежат мандарины и много шоколадных конфет. «Хорошо» — это когда у мамы оказывается немного денег для того чтобы купить тебе сто граммов конфет не на праздник, а просто так. Особенно хорошо, если эти конфеты — птичье молоко. Я, кстати, всерьёз полагал, что масса, которая в них под шоколадной корочкой, — это действительно полупереваренные червячки и зёрнышки, которые кондитеры как-то вытягивают из зоба всяких птичек. «Хорошо» — это когда ты заболел и тебе дают пертуссин в десертной ложке: он сладкий, вкусный, он впитывается в нёбо, в стенки горла, от него становится тепло в животе и хорошо в голове. Чем больше ты его выпьешь, тем тебе лучше. «Хорошо» — поехать в поле в солнечный горячий день, наловить там юрких зелёных и коричневых ящериц, бросаясь в сухую траву на двигающийся шелестящий шорох, и выпустить их во дворе своего пухлого розового домика. «Хорошо» — наоборот — подобрать обездомленного стройкой сердитого черноглазого ёжика и отвезти его в лес. «Хорошо» — когда дома есть колбаса, только не чайная по рублю, которую надо варить, чтобы съесть, а настоящая колбаса; это даже не просто «хорошо», а «великолепно», «вкусно» и «здорово». «Хорошо» — когда с почты приносят очередной том «Военной энциклопедии»: из неё можно узнать столько, что однокашники по группе в детском саду будут даже не слушать открыв рот, как обычно, а глупо обзываться и кипеть бессильной злобой… Когда на тебя злы тупицы — это очень хорошо. А обзываться самому — плохо. Я однажды попробовал и не получил от этого никакого удовлетворения. Товарищи же мои обзывались часто и аж извивались от этого действия. Бывало, что двое становились друг против друга и повторяли друг другу поочереди слова, чаще всего названия животных или слова, обозначающие субъективную оценку умственных способностей, пока один вдруг ни с того ни с сего не начинал реветь или не бросался в драку. Энергия и энтузиазм, с которым это проделывалось, заинтересовали меня, и я попробовал пообзывать Сашу Стрекозина, который как-то, подойдя ко мне, сказал:
— Ты Давид — в голове динамит.
Сначала я не понял, что он обзывается, а просто принял к сведению, что Саша весьма удачно зарифмовал моё имя. В связи с этой рифмой я вспомнил виденную у художника дяди Жоры, который был другом папы и мамы, картину, где был нарисован высокий злой человек с умными глазами и разрывающимся страшным взрывом затылком, из которого выходили резкие лучи света, которым возвышенно радовались маленькие люди в углах картины. Но когда Саша Стрекозин повторил этот стишок несколько раз, да ещё и указывая на меня пальцем, я понял, что он дразнится и следовательно считает, что эта фраза для меня обидна. Выждав минутку, пока он замолчит, чтобы перевести дух, я сказал ему: «Саша, ты тупой упрямый мальчик, повторяющий, как попугай, одно предложение. Зачем ты это делаешь? Ты об этом думал? Или ты дурак?» Саша очень серьёзно посмотрел на меня и сказал: «Ты неправильно отвечаешь. Надо в рифму». «Зачем?» — изумился я. «Так надо, — сказал он. — Я же начал в рифму. Так все делают». «Саша-простокваша», — сказал я, прислушиваясь к вкусу этих бессмысленных слов, и в тот же миг невыносимо заскучал, так что умер бы, наверное, от скуки, повтори я их ещё раз. Оппонент же мой оживился и с новой силой в голосе закричал: «Давид-динамит». Я встал и, направляясь к полке с книжками, ответил ему обернувшись: «Ты тупой баран, Саша. Но ты этого не понимаешь, поэтому я не буду больше тебе этого говорить». Саша побежал жаловаться воспитателю. Меня поставили в угол. Я был доволен. Жаловаться тоже плохо. В нашей группе была заведена практика: если кто-нибудь пукнет, об этом сразу необходимо было доложить воспитателю, который приказывал пукнувшему идти в туалет и какать. И напрасны были уверения «провинившегося», что он не хочет. В ответ он слышал лишь парадоксальное «Мне лучше знать», после чего силой водворялся в туалет, где насиловал свой организм, пытаясь выдавить из себя хоть что-то, т. к. иначе его не выпускали оттуда, а ведь все остальные в это время играли и веселились — жили. Этот закон научил меня пукать в укромных местах, где этого никто не услышал бы и не унюхал. Хотя в нашей группе были странные дети, которые время от времени ходили и внимательно вынюхивали — в буквальном, чёрт возьми, смысле — кто пукнул. Врать — это плохо. Но соврать, сказав, что пукнул на самом деле не тот, кто пукнул, а «вынюхиватель», — это хорошо. Я делал так, и, поскольку «нюхач» сразу терялся и краснел, а я излагал свою точку зрения спокойно и невозмутимо, верили мне, и «нюхач» отправлялся в туалет — мучить свои кишки. Я зло радовался этому. Злорадство — это плохо. Но испытывать его мне было хорошо. Всё было гораздо сложнее, чем написал в своём правильном стихотворении Маяковский, гораздо… А ещё плохая была мама, чего, по-идее, вообще не могло быть. Она всегда так хвалила меня и папу, но так ругала всех остальных людей, что становилось неуютно и больно: она говорила явную неправду, но говорила с таким убеждением, с такой неприятной гримасой на лице, что я не мог в этот момент ощущать её близким существом и вообще человеком. Я бежал от неё взглядом, порываясь убежать и телом. Слово «гримаса», кстати, тоже связано с мамой. Довольно часто мама делала себе косметические маски. Когда я первый раз увидел этот ужас, я был потрясён и едва сдержал тошноту. Помимо того, что мамино лицо было похоже на какие-то коричневато-розовые помои, от маски ещё и ужасно воняло. Я так ей и сказал: «От твоего лица мерзко воняет». Я тогда ещё не заметил, что одни и те же вещи, но названные разными словами, воспринимаются по-разному. Я ещё не знал тогда, что вонь можно назвать «дурным запахом». Я думал, что дурной запах — это запах болгарских духов, а хороший запах — это запах, например, одеколона «Табак» или кофейных зёрен, вонь же — это вонь, и назвать её запахом я не мог. Мои слова вызвали странную реакцию со стороны мамы: она не пошла сразу смыть с себя эту гадость, а заревела и ревела несколько часов, жалуясь на меня в голос — сначала в пустоту, потом — подошедшему откуда-то папе. Cлово гримаса связано в моём мозгу с тех пор с жуткой косметической маской (оно на него, кстати, и похоже) и с искаженным многочасовым плачем лицом. Гримасы — это плохо. Те, кто корчит друг другу гримасы — дураки. Когда мама плакала, мне было от этого плохо. Но когда она делала эти жуткие дикие маски, мне тоже было плохо, и я пытался, как мог, объяснить ей это. Она не понимала, она говорила, чтобы я ушёл и не смотрел. Куда я мог уйти в домике, в котором мы втроём едва помещались? А на улицу она меня не пускала. А вот, например, чистить картошку мне было то хорошо, то плохо. В моём мире этих проблем не было. Нельзя сказать, что там вообще не было проблем, но там даже они были интересными. Но мой мир неуклонно исчезал, становился прозрачным и призрачным. Находясь в общем, действительном, к сожалению, мире, я уже почти ничего не знал о мире своём, совсем ещё недавно настоящем. Но самым плохим было то, что и об этом, общем мире, я, как оказалось, тоже знал очень мало: я же не собирался в нём жить, меня лишили моего, знакомого мне мира помимо моей воли. Чтобы жить здесь, надо было учиться. Поэтому я скоро пойду в школу.
Вторая часть
Детский сад закончился. Мне выдали красную папку с золотой надписью: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» В папке лежала фотография всей группы, разглядывая которую я всегда нервничал. В центре фотографии была ты, моя Анима… Я никогда больше тебя не увижу. В верхней части фото, возвышаясь над всеми нами, находился ряд лживых лиц существа-воспитателя. В центре этого ряда громоздилась жирная туша заведующей. Их я, к счастью, тоже никогда больше не увижу. Все мальчики на этой фотографии были одеты одинаково — на нас были белые рубашки, чёрные галстуки и чёрные жилеты. Хотя на самом деле жилеты были тёмнозелёные: фотография была чёрно-белая. Девочки же были одеты свободно — кто как хотел; это в очередной раз напоминало мне о различии между нами, о моей бесполезности в этом чужом мире, в котором я должен был жить против своей воли: я непричастен к делу продолжения рода, я потенциальный убийца — многие взрослые так и говорили любому мальчику, который плакал или боялся чего-то: «Ты будущий солдат!» Я не хотел быть солдатом. Я хотел быть архитектором или писателем. Или дворником, на худой конец: это же так здорово — ходить с метлой ранним-ранним утром, когда воздух ещё прозрачный и чистый, когда поют птицы и — самое главное — когда на улице нет людей.