Седьмой чемоданчик
Седьмой чемоданчик читать книгу онлайн
Произведения Петра Алешковского всегда отличают острый сюжет и оригинально осваиваемая литературная традиция, будь то «готический роман», сказка, историческое повествование или русская реалистическая повесть с ее пристальным вниманием к «маленькому человеку». В новую книгу вошли широко известное «Жизнеописание Хорька» — история юноши из маленького провинциального городка, который пытается выстроить свою судьбу вопреки всему ужасу и предопределенности «заштатного» существования; и новая проза «Седьмой чемоданчик» — серия рассказов из семейной родословной автора, тонко пронизанная рефлексией самого героя — повествователя. Стремясь разобраться в перипетиях собственной судьбы, он вызывает к жизни «спасительные тени».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Со второго этажа неслась лихая музыка — танцы. Ноги плясавших раскачивали большое здание — топот был слышен на улице. Здешнее большинство, непривередливое и сердечное, спасалось от одиночества, сбившись в стаю.
— Пошли, что ль, согрею, — бросил снежной девке.
Она вульгарно улыбнулась, встала со своей урны.
— Тебя как зовут хоть?
— Виолетта.
— Вот и отлично.
Отставной Пигмалион бежал за нами, лепетал что-то несуразно-романтическое.
Деваха вдруг резко повернулась и выдала матерную трель — с ближайших елок печально осыпался снег. Творец сел в сугроб и закрыл лицо руками.
4
— Бизнесмен? — спросила Виолетта кокетливо.
Я кивнул головой.
— Я тоже с людьми работаю. Пойдем на станцию, в ресторан, до вечера еще долго.
Полумрак. Освещена была только стойка. Я вспомнил, что Андрей Дмитриев настоятельно советовал мне испить здесь сто граммов армянского коньяку.
Барменша, она же официантка, с эффектной фигурой теннисистки и страшным лицом, спросила какими-то остатками голоса:
— Что будете пить?
— Шампанского бутылочку для начала, да, Петь? — Виолетта бросила зазывный взгляд.
— Валяй!
— И котлету, жрать хочу! — Естество с завидным прямодушием лезло из нее, к некоему моему, я бы сказал, восхищению.
— Снегурочка, душа моя, вали сюда!
Нас окликала компания за дальним столиком: три приблатненных и излишне намазанная подруга.
— Ребята хорошие, хочешь, подойдем? — шепнула мне на ухо Виолетта ледяными губами.
Парни меж тем беззлобно ржали — кличка моей спутницы, видимо, напомнила им что-то свое.
Подсели к столику. Я заказал еще бутылку водки — на всех.
— Котлетки кончились, есть отличные отбивные, — доверительно склонившись, поведала мне официантка.
Принесли отбивные. И немедленно все потонуло в гомоне. Какой-то плосконосый без конца повторял:
— Петруха, Петруха, писатель, да? Вот возьми и опиши меня, слабо?
Я отбивался, как мог. Подсаживались еще и еще, сдвинули столы. Всем стало нестерпимо весело. Девчонки визжали от восторга. Час-другой нас развлекал настоящий браток — заглянул с ревизией да и остался «выпить с писателем». Он тискал и тискал нескончаемый «роман» — бесконечное вранье, замешанное на дешевых видеофильмах и хорошем знании жизни.
Но исчез и браток, его сменили две подружки: Лелька и Олька — эти пели, всем полагалось подтягивать. Время остановилось окончательно. Когда я повернулся к стулу моей спутницы, он был пуст. По полу растекалась большая ледяная лужа, какая-то тряпка в ней напоминала бюстгальтер.
— Где моя подруга?! — испуганно закричал я.
— А растаяла, — пояснил кто-то из-за спины.
Я успокоился и печально кивнул.
— Что загрустил, дурачок, славно гуляем, это и есть настоящая жизнь, без прикрас, — Лелька или Олька смотрела на меня с материнской теплотой.
Потом упала ночь, как занавес в Большом театре. Я брел по авансцене — улице Горького — в обнимку с лучшим другом, которого даже не знал, как зовут.
Расстаться с ним на перекрестке стоило большого труда, но я справился с задачей — жестко послал его досыпать домой. Он покорно испарился.
5
Человек немыслим без воображения, без умения придумывать себе форму жизни, представлять себя персонажем, которым станет, — замечает Ортега-и-Гассет. Это я вычитал на даче, в плетеном кресле поутру. Верно, но подлинным воображением наделены немногие. Хотя даже в глазах сытого пса порой столько глубинной силы, что отказать ему в праве на сладкую грезу кажется кощунством.
Отец был бы сейчас в возрасте кособрюхого инженера. Даже интересно, кого б он теперь заинтересовал своими летописями? Может, стал бы писать популярные книжки по истории архитектуры, а может, американцы, подметив его талант, не дали бы погибнуть, пригласили читать лекции?
— Кишка у нас тонка, — говорил отец с тех самых пор, как начался исход.
Эмигрировать он не мог, не хотел, немецкий, что учил в школе и университете, почти не знал, не был способен к языкам.
Он любил музыку. В детстве чуть ли не ежедневно проникал в Большой — на галерке у них образовалось своеобразное братство. Когда умер Сталин, вся Москва хоронила вождя. Центр был оцеплен. Отец с лучшим другом — Лерой Таракановым — пробрались, как мне помнится, в консерваторию, пришли проститься с Прокофьевым. Большой зал был пуст — только солдаты и редкие почитатели. Почему-то я горжусь этим фактом, хотя отец всегда подчеркивал:
— Ни черта мы не понимали, просто уважали Сергея Сергеевича.
Отец был талантлив — для истории летописания один, наверное, сделал столько же, сколько его гениальный предшественник Шахматов, работавший в начале века. Отец чтил его не меньше, чем Прокофьева.
Еще отец писал стихи и прозу. Он был честолюбив и загнан в угол — все ему мнилось признание. Рукописи путешествовали по редакциям под собственным именем, под псевдонимами, но каждый раз возвращались с нелепыми отзывами рецензентов. То, что я читал, было замешано на экзистенциальном одиночестве и тоске — плохо пропеченное подражание западной литературе.
Он любил книги, особенно Платонова и Томаса Манна, больше всего — «Иосифа и его братьев». Помню, как он читал: весь в тексте, собран, напряжен. Отец всегда был для меня красив — большие, чуть навыкате еврейские глаза, густая курчавая борода, как волосы негра, и челюсть, выпирающая вперед, — основа лица, основа упрямой личности. Значительный, энергичный.
С первых курсов университета он мечтал заниматься славянской археологией.
Тогда, в пятидесятые, начало истории было под игом идеологии, впрочем, начало — всегда прибежище спекулянтов и ура-патриотов. Академик Рыбаков директор ведущего института — допустить в свою вотчину ученого еврея никак не мог. Евреев Борис Александрович Рыбаков не любит и по сей день — отца ненавидел лично.
После первого курса они поехали в экспедицию, ею руководил Борис Рыбаков. По завершении сезона непонятная конструкция, раскопанная археологами, показалась помешанному на глобальном мифотворцу остатками мощной крепостной стены. Отец, по рассказам очевидцев, неопровержимо доказал: обнаруженное фундамент древней церкви. Уязвленное честолюбие, я уверен, положило начало травле — мечтать о работе в университете и в Академии отец, понятно, не мог.
Он ушел в историю вынужденно. Оппозиционный ленинградский Эрмитаж интеллигентский вызов верноподданной Москве — приютил опального еврея. В конце концов он защитил диссертацию по Начальной летописи. Позже вышла книжка в популярной серии.
Отец тогда справедливо возмущался:
— Редактор мне постоянно твердит: упрощайте, читатель не поймет.
— Сделать так, чтобы и в сортире читали?
— Наконец-то поняли!
В Ленинграде жил один, впроголодь, снимал угол. Воображение рисовало счастливые картины — сохранилось несколько стихотворений тех лет. Там он и сорвался. Первый раз попал в больницу перед рождением брата — его забирали из роддома без отца. Инсулиновый шок вылечил его на время, но во взгляде появилась боль. Еще привязалась песенка: «Ничего, ничего, ничего — вот погибнешь от коня своего!» — вроде про вещего Олега.
С годами боль в глазах росла, а с нею мнительность и болезненная подозрительность. Он полюбил высчитывать гениальных евреев — сколько их было в мировой истории. До сих пор его подсчеты кажутся мне невероятным занудством.
Денег всегда не хватало. Отец ходил в уродливых войлочных ботинках «прощай, молодость» и невообразимом балахоне — подобии пиджака «спортивного стиля».
Чего стоило матери накопить ему на приличный костюм, знает только она.
Костюм купили черный, голландский. Надевал его отец редко. В семье бытовало мнение, что «папе все равно, в чем ходить».
В шестьдесят девятом дед привез из Японии куртку — брезентовую, цвета хаки, действительно спортивную. Ни у кого вокруг такой не было. Отец затаскал ее до дыр. Помню взгляд денди, походя брошенный в зеркало, — в пиджаке-балахоне он к зеркалу близко не подходил.