И поджег этот дом
И поджег этот дом читать книгу онлайн
Америка 50-х годов XX века.
Торжествующая. Процветающая. Преуспевающая.
Ханжеская. Буржуазная. Погрязшая в лицемерии, догматизме и усредненности.
В лучшем из романов Уильяма Стайрона суд над этой эпохой вершат двое героев, своеобразных «альтер эго» друг друга – истинный «сын Америки» миллионер Мейсон Флагг и ее «пасынок» – издерганный собственной «инакостыо», невротичный художник Касс Кинсолвинг.
У каждого из них – собственная система ценностей, собственный кодекс чести, собственный взгляд на окружающую действительность.
Но вероятно, сама эта действительность такова, что оправдательного приговора она не заслуживает…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Как многие беспорядочные воспоминания, это тоже сохранилось у меня в виде клочков и обрывков – синий свет, вой саксофонов и неотвязный пряный запах марихуаны. Сперва Гланснер слонялся по комнате и снимал нас громадным «графлексом». Воздержавшись от марихуаны, которая на меня, кажется, вообще не действовала, я занялся потихоньку красным вином и почти все время просидел бок о бок с Лайлой на белой кожаной оттоманке. Джаз, музыка не слияния, а расщепления, беспрерывно хлестал мне в лицо, а когда он прерывался и автомат с тихим жужжанием ронял новую пластинку, тишина была жуткой и тягостной, и помню, я удивлялся атмосфере вечера, сочетавшей в себе отчаяние, недоброжелательство и неприличную вялость собрания молодых баптистов на Юге. Впоследствии я узнал, что марихуана подавляет желание разговаривать; в тот вечер она определенно наложила свою тяжелую длань на беседу. Только мы с Лайлой на нашей оттоманке, как на островке, пробовали разговаривать; что же до остальных, они расселись парами на диванах и, посасывая из кулака, окутались сизым дымом. Однако чуть погодя гости слегка оживились; там и сям послышалось слабое, тонкое, бессмысленное хихиканье, и хозяин завел танцевальную музыку; после джазового штурма ее буржуазные звуки утешали слух, но она, наверно, тоже была частью ритуала: Мейсон, например, встал с напряженным, жестким выражением лица, поднял красивую жену Гланснера и повел ее по темной комнате в некоем подобии танца, не совсем, правда, плавного и с большим количеством посторонних телодвижений.
Я с удовольствием описал бы оргию подробнее, но как раз тут – для меня и Лайлы, во всяком случае, – мероприятие подошло к концу. Чуть позже, когда Мейсон еще танцевал, Гланснер зажал Кэрол в темном углу и замычал ей что-то на странном батрацком, вахлацком наречии (через несколько лет оно стало известно как жаргон хипстеров, но тогда я этого еще не знал); слова, которые он сонно напевал ей, были самые забористые в языке, и произносил он их с безжизненной повелительностью метронома, вызывавшей у меня озноб; однако если он рассчитывал, что они хоть кого-нибудь возбудят, и если мою Лайлу рассматривать как барометр, то он сильно просчитался. Лайла была крупная здоровая девушка с пружинистой грудью; девушка тертая и без выкрутасов. Когда я повернулся к ней – уже более чем ощущая упомянутый душок, – она тихо сказала: «Я бросила курить эту дрянь в шестнадцать лет. Неужели никто не скажет этому лопуху, что пора повзрослеть – сколько можно играть в бирюльки? Он что, думает ее раззадорить? Смотри, мы, кажется, влипли». Пенипакеры слезли с кушетки и крадучись двинулись к нам; мы поднялись разом, Лайла и я, и, чтобы спастись от них, пошли танцевать в потемках, держась ближе к стенам. «Когда я выступала в Лондоне, там называли такую компанию скверной. Очень подходящее слово. О чем Мейсон думал? Я компанейская девушка, но эти номера не для меня. Он что, проституткой какой-то меня считает? – Она прижалась ко мне. – Пойдем от этой артели».
Мы танцевали довольно долго, тесно прижавшись, неразлучные, как супружеская пара. Позади нас слышались возня, стоны, и, когда мы наконец решились уйти, я обернулся и увидел Мейсона в дверях спальни, освещенного с головы до ног; одной рукой он обнимал жену Гланснера, у которой были остекленелые глаза и уже расстегнут лиф, причем их фигуры загораживали все, кроме лица Гланснера, полулежавшего в изголовье огромной кровати, и на лице этом (к моему удивлению, ибо я не ожидал ничего такого пронзительного) было написано замогильное уже бессилие человека в пяти минутах от виселицы.
Теперь о лице самого Мейсона: я, наверно, предполагал увидеть его пылающим страстью, о чем мы читаем в романах, но все, что там было – или открылось моему взгляду, – это какая-то жалкая, сиротская наивность.
– В чем дело, Питси? – спросил он. – Ты уже уходишь? – Назвать его голос страдальческим было бы преувеличением, но в нем определенно звучала жалоба одинокого, покинутого человека, и, когда он повторил эти слова, только громче: – Ты уходишь? – я понял, что он по-настоящему обижен моим дезертирством. – Брось, кукленок, – сказал он заискивающе, хотя обида еще была слышна, – неужели ты струсил?
– Лайла плохо себя чувствует, – соврал я.
Не хочу рассуждать, кто из нас, Мейсон или я, был прав или не прав; вопрос – если есть такой вопрос – состоит не в этом. Как ни воспламенен я был тогда страстью к Лайле, я счел большой нечуткостью со стороны Мейсона его нежелание понять, почему мне, может быть, не захочется при свете снять брюки и, потея, плечо к плечу и глаза в глаза со всей честной компанией, совершить радостный обряд любви.
– Ладно, Питер, – сказал Мейсон. – Обывателем родился, обывателем умрешь.
На другое утро, когда мы с Лайлой сидели за завтраком, самым смешным во вчерашнем вечере нам показалось вот что: если Мейсон и получил миссис Гланснер, а Гланснер – Кэрол, то Пенипакеры, как сокращенное издание Паоло и Франчески, вероятнее всего, довольствовались друг другом. Но тут Лайла погрустнела.
– Как ты думаешь, что гложет Мейсона? При такой жене – ты видел ее? прелесть, – если хочешь знать, по-моему, он просто сбрендил.
Некоторые жесты врезаются в память. Однажды ясным днем Мейсон с Силией и я ехали обедать на Лонг-Айленд, и рука Силии прикоснулась к его затылку.
– Посмотрите на его волосы, – сказала она. – Видите, как блестят на солнце? Правда красивые, Питер?
Не могу не отметить одной черты, роднившей Силию с Венди: обе бесстыдно льстили своему ненаглядному. Но на этом сходство кончалось. Силия стоит особняком, она ни на кого не похожа.
Кэрол осталась в моей памяти как большая ночная клякса, Силия – лист, облако, свет, дневное существо, никак не причастное к ночным изысканиям Мейсона. А дни и вечера Мейсона, его жизнь с Кэрол и его жизнь с Силией были настолько разделены, что за исключением одного или двух случаев я помню Силию только днем, как на той фотографии, и лицо ее всегда поднято к Мейсону, словно к солнцу. Как она его обожала! И до чего задевала меня небрежность, с какой он принимал ее обожание, ее лесть, ее ласку. Не только потому, что я сам в нее влюбился, безнадежно и, так сказать, на расстоянии, а потому, что, подобно Лайле, я не понимал, как он мог променять такое яство на шамовку Кэрол.
Но надо отдать должное Мейсону: он был любезен и даже ласков с Силией – по крайней мере при мне; в сговоре с солнечным светом она будто облагораживала его характер, обуздывала и смягчала. Сама она была мягка как шелк; в ней было что-то от котенка, но ни капли робости и жеманства, и в голосе ее звучали восхитительно теплые переливы, все женственные и все деликатные. В ней было и достоинство, и та светлая собранность, очень редкая в красивых женщинах, которая порождается сознанием, что красота ее должна радовать мужчин, а не только ее саму. Боюсь, что ей не хватало только одного: чуть-чуть стервозности, которую способны проявить даже самые ангельские женщины, будучи вынуждены к этому; некоторые мужчины презирают добрую женщину еще больше, чем мегеру, и я готов был бы допустить, что как раз порядочность, великодушие, доброта Силии бросили Мейсона в несвежие объятия Кэрол, – да в том беда, что Мейсон всегда бы нашел себе Кэрол, не одну, так другую.
Как бы то ни было, последние четыре или пять дней перед моим отплытием в Европу мы провели втроем, и провели прекрасно. Я почти переселился к Мейсону, а в своей квартире только спал; я завтракал с Мейсоном и Силией, ел с ними второй завтрак и с ними проводил долгие послеполуденные часы безделья. Если подумать, получился у нас весьма степенный и платонический ménage à trois; [94]отношения между нами были самые близкие, теплые, родственные. Я заметил, что при Силии Мейсон не распускает язык; прекращались назойливые похабные разговоры, зловещая кабалистика le nouveau libertinage; иногда он рассказывал что-нибудь забавное, а я украдкой смотрел на Силию и видел, как по ее очаровательному веселому лицу разбегаются морщинки смеха, видел наивное, восторженное удивление ребенка, которому показали какого-нибудь странного нового зверька, какого-нибудь клоуна, какое-нибудь новое чудо, – и трудно было представить себе, чтобы она разглядывала вместе с Мейсоном пирамиды из голых турок или участвовала в свальных вечеринках Гланснера. Впрочем, это праздные рассуждения, потому что, как я уже сказал, Мейсон не путал свои дни с ночами: в конце дня я прощался с ними, а позже, когда снова встречался с Мейсоном, происходило это в каком-нибудь прокуренном гриничском шалмане, набитом людьми, всегда пребывавшими в спячке, какими-то сгорбленными, полуобморочными (впрочем: «Это шальные ребята, Питер, – сказал мне как-то Мейсон. – Они хотят от жизни только остроты, переживаний, это последние бунтари»), и всегда там была Кэрол, сонная, со слипающимися глазами, и просила еще виски.