Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину читать книгу онлайн
Новая книга Виктора Эмского - это блестящая по выдумке, сюжету и языку проза, которую можно сравнивать с произведениями Венечки Ерофеева.
Юмор и трагедия, алкогольные химеры, социальные аллюзии, абсурд и лирика - все сплелось в этих историях, повествующих о загробной и реальной жизни Тюхина, настоящего героя нашего времени.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Милости… м-ме… просим! Что?.. Что с вами, счастье мое? Так вы что — всерьез, у вас что, действительно… м-ме… слепота?!
— Да говорю же вам — куриная, — обливаясь слезами, говорю я.
— А вот это зря! И чтоб — ни-ни, ни в коем разе! Слышите?! На носу себе зарубите: моргать, жмуриться, а уж тем паче — тереть глаза таким, как вы, строго… м-ме… возбраняется!
— Таким, как… я?
— Как вы — незафиксированным! И давайте-ка, сокровище мое, в стороночку, чтобы не мешать проходящим… м-ме… трудящимся.
И пятится, пропуская, весь этакий местами полупрозрачный, как хищник из фильма со Шварценеггером, с тросточкой под мышкой, заметьте, — черной.
А они и в самом деле идут, смутные, как привидения, тени — и слева, и справа и прямо — сквозь меня, стоящего посреди тротуара, поперек движения. Вот еще один смутнопросвечивающий, в белой каске, с карабином на плече — еще один идет прямо на меня, лоб в лоб. Я инстинктивно выбрасываю перед собой руку и она, полупризрачная моя, не встречая сопротивления, повисает в пустоте, а мы — солдатик и я — на какое-то мгновение сливаемся, как школьные амебы, и тотчас же делимся на две суверенные половины.
И звучит, звучит козлячий хохоточек:
— Экспериментируете?.. м-ме-е!.. Да пройдет же, само пройдет, говорю вам. Приглядитесь, приморгайтесь, глядишь и приживетесь… Не вы первый, не вы… м-ме… Ну и так далее. Только лучше бы все-таки в стороночку, так, знаете ли, на всякий пожарный… Вот сюда, к трубе, к стеночке. Вы тут… м-ме… поскучайте, а я мигом, мне только один… м-ме… звоночек. Так что я — через улочку, петушочком, петушочком, курослепенький вы мой!..
И он, вскинув трость, как шпагу, сломя голову несется через Суворовский, лавируя между легковушками, грозя кулаком успевшему в последний момент тормознуть водителю троллейбуса.
Ай да Ричард Иванович, ай да слепой!.. Минуточку, минуточку — то есть как это — через Суворовский?!
И во рту у меня пересыхает. Я отступаю на пару шагов от стены и, силы небесные, сразу же натыкаюсь на нее окаянными своими глазами. Господи, на табличку. На уличную табличку углового дома, хоть и полуразрушенного, выгоревшего изнутри, но того самого. Слышите?! Того — на всю жизнь памятного, из послевойны, из детства. И хоть в глазах все плывет, хоть картинка, лишенная фокуса, смазывается, я читаю, читаю надпись на эмалированной железяке:
Улица Красной Конницы
Читаю и не верю глазам своим… И трясу головой и снова — по буковке, по слогам: ул… Кра… нни… цы…
Но позвольте, позвольте — а почему же не Кавалергардская?!
И вообще… Что это все значит: эти серые тени, эти серенькие весенние листочки на деревцах, сероватое небо над головой?..
Я перевожу взор на здешнее, потустороннее блеклое солнце и смотрю, смотрю, елки зеленые. Смотрю, пока слезы ручьями не начинают струиться по щекам. И я громко, так что прохожий шарахается, сглатываю и, забыв все на свете, по-детски, обоими кулаками начинаю тереть глаза…
И все гаснет, меркнет. И в ушах, угасая, запоздалый, отчаянный, как перед вечной разлукой, крик Ричарда Ивановича:
— Да вы что?! Да вы в своем ли у-мме?! Что ж вы это делаете со мной, товарищ Тю…
Когда я наконец проморгался, Ричарда Ивановича уже не было. И шел снег. И на ветру полоскались опять же — некрасные, но зато с серпом и молотом флаги. А по Суворовскому, чадя и взрыкивая, шла тяжелая военная техника. И все это до странности напоминало кадры архивной, в царапинах, кинохроники. Ну, скажем, пятидесятых годов, только почему-то — с развалинами.
Где-то за углом бумсал невидимый духовой оркестр. И уже не тени, а почти что люди, уже как бы проявившиеся почти, с шарами, с пищалками празднично толпились вокруг, а я, как идиот, сиротливо жался промеж них, в сером своем на голую грудь пальто, без шапки, да еще, как фанатик «детки» — босой…
Место действия было прежнее: угол Суворовского и Красной Конницы. Только, повторяю, отсутствовал товарищ Зоркий. И хлопьями валил снег, уж никак не весенний. А на транспаранте, натянутом поперек проспекта, было белым по серому написано:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ 38-я ГОДОВЩИНА
ВЕЛИКОЙ НОЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ
РЕСТАВРАЦИИ!
…Окончательно привел меня в чувство остановившийся рядом гражданин — хоть и в шляпе, хоть и в габардиновом плаще, но, судя по выправке, конечно же, бывший военный.
— Хорошо идут! — громко сказал он, подразумевая проходивших мимо в пешем строю десантников. — Молодцы герои неба и земли! — покосившись на меня, добавил он.
Глава четвертая. О том, как меня все-таки «зафиксировали»
Ничего сверхъестественного не произошло. Меня просто-напросто сшибло, переехало, проволокло по мостовой. Я даже ни на секунду не терял сознания, ну разве что с перепугу обмер с открытыми, как у покойника, глазами.
Когда я наконец сморгнул, раздался голос. Такой, знаете, невозможно-родной, с легким грузинским акцентом.
— Это правакация! Это загавар! — воскликнул откуда-то сверху, с небес горестный Эдуард Амвросиевич. — Слышите, я еще раз гаварю вам: грядет диктатура! Я пака еще точно не знаю, кто канкретно будит диктатаром, но диктатура, павтаряю, грядет!
Итак, я лежал на мостовой, рядом с роковым трамваем, совершенно голый и почему-то мокрый. Я лежал, с ужасом пытаясь представить себе самого же себя, на части разрезанного, а он, взмахивая кулаком скорбно продолжал:
— Гатовится демакратический рэванш! Нэ за гарами путч, переварот! так он, товарищ якобы Шеварнадзе, говорил, и правая его рука рубила воздух в такт словам, а в левой он, дорогой друг и соратник товарища Горбачева, держал баллон огнетушителя с надписью: «Гипосульфит натрия. (Фиксаж)».
— Зреет темный загавар! — говорил он. — В этой ситуации, кагда правакации практически на каждам шагу, я нэ магу аставаться вадителем трамвая! Я ухажу! Да, да, — ухажу, и нэ нада меня угаваривать астаца! Я сейчас же, сию же минуту ухажу дабравольцем на Кавказский театр ваенных действий! В знак пратеста, слышите?!
И он, сунув странный огнетушитель обомлевшей Кастрюле, то есть, пардон, Ираиде Прокофьевне Ляхиной, действительно ушел, бросив вверенный ему транспорт на месте происшествия. Ушел, чтобы сменить форменную фуражку вагоновожатого на шлем водителя танка.
Прощальная речь человека, которого я при жизни боготворил, не могла не взволновать меня. Я пошевелился и, на всякий случай, застонал. Тотчас же надо мной склонились участливые старческие лица.
— Вам, товарищ, не по себе? — поинтересовалось первое, кажется, мужеского рода.
— Идет снег? Двоится? Мерещится несусветное? — осведомилось второе.
— Это ничего, касатик, это пройдет! — утешило третье при пионерском галстуке, правда, непонятно какого цвета.
— Когда? — прошелестел я.
— Так, судя по всему, очень скоро! — обнадежила бабуля-пионерка, что-то заботливо поправив у меня там, за животом.
— Ну вот что, — сказала пришедшая в себя Ираида Прокофьевна. — На-кося вот, держи-ка лучше это! — и всучила замечтавшейся старушке агрегат неизвестного назначения. — Пользуй, Перепетуя!..
И захлопала в ладоши, бывшая массовица-затейница:
— А ну — живенько, живенько — строиться! В затылочек — равняйсь, на первый-второй — рассчитайсь!.. Отряд, сми-ирна!.. На пра!.. На ле!.. Ноги на пле!.. Раз-два, раз-два!.. И с песенкой, дружненько! И — прямо на Тентелевку, на свалку мировой истории!..
И задудела труба, затарахтел барабан, задребезжал голос:
— Кто шагает дружно, в ряд?
— Верных левинцев отряд!
Хорошо подхватили, бодро, будто и не покойнички вовсе.
— И чтоб духу тут вашего, могильного не было! — сказала в сердцах Ираида Прокофьевна и, ухватив мое пальто за ворот, потащила меня на нем по мостовой, как санитарки на войне тащили раненых на плащпалатках…
На том самом моем, злополучном, непонятно откуда на вешалке взявшемся, однобортном, с хлястиком, о четырех пуговицах…
О, если б знал, если б только мог представить себе!..