Совок клинический. Из цикла Жизнь вокруг"
Совок клинический. Из цикла Жизнь вокруг" читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А пока сидят они за чайком, Серега вещает со всей важностью, доступной его суетливому птичьему тельцу, а Петька Ивин, губовский ученик, как-то незаметно занявший в их компании место своего учителя, с почтеньем ему внимает. Но вдруг ставит стакан на стол и тихонько так говорит:
— Нет, нy что вы!
— Что «нет»?
— Не душу народа — только свою.
— Да ты хоть читал, что ли? — злится Серега.
— Еще нет, но не важно…
— Во! Видал совка? Еще не читал, а уже говорит!..
— Так я ж не о том, что вы там читали, — спокойно говорит Ивин. — Я только, что кто б и о ком ни говорил, ни писал, душу при этом может высказать только свою. Чужой души человеку знать не дано. Да и свою…
Дроздов вскакивает, обличительно тычет пальцем, что-то кричит, но Лев Гаврилович перестает его слышать, пораженный странной приложимостью сказанного Ивиным, совсем еще, в сущности, сопляком, ко всей длинной, путаной, бестолковой ракитинской жизни, никому неведомой в важнейших ее поворотах и всех менее — Петьке. Как-то странно высвечивается она перед ним — эта жизнь — вся сразу, вдруг!
— Оставь! — говорит он Сереге. — Пацан прав. И ты сейчас кричишь о себе, страхи свои заговариваешь, не так, что ли? И я, если начну… Просто не дано нам знать, к чему приведет нынешнее, а хочется. Не дано, а хочется, вот и выискиваем: не было ли уже кем нечто подобное сказано?
— Будущее в руке Божьей и скрыто от смертных, — как бы сам себе говорит Петька.
— Чего? — грозно поворачивается к нему Серега.
— Это я вычитал. У каждого свои книжки…
Лев Гаврилович вновь останавливается отереть пот. Господи!.. Ну о какой чепухе он думает?! Зачем вспоминать старые разговоры, ворошить то, что было когда-то не так сказано, не так понято, не так сделано… Ну не так! И что с того, что не так? Жизнь прошла, ничего в ней уже не исправишь! Хотя, когда смотришь назад, многое кажется странным. Но, может быть, только кажется, только здесь и сейчас, а верни тогдашние свои мозги и тогдашние обстоятельства… Ведь в том-то и дело, что обстоит человека и болит в человеке только нынешнее, сиюминутное, только по-нынешнему им недопонятое. Даже небо над ним совсем не такое, как в молодости, — моросящее, душное, давящее. А как гулялось когда-то под питерской моросью, как ею дышалось! Ни за что б он тогда не поверил, что легкая морось может так теснить грудь, так…
Он останавливается, скидывает рюкзачок и вытаскивает оттуда полиэтиленовую накидку. Слава богу, ветерок в спину. Морось шуршит по накидке глухо, как настоящий дождь. Но это ничего, березовый колок уже остался по правой руке, местность заметней пошла под уклон, до реки он дойдет. А там орешина, под ней, как в шатре, укрывались когда-то и не от такого дождя! Хотя… Сколько же он не был там? Лет пять? Да нет — как бы не семь или восемь… Орешину могли за это время спилить, могла сама подгнить и рухнуть, обгореть от удара молнии — ему ли не знать, что все в этом мире возможно, и думать надо не о вчерашнем, а только о завтрашнем, даже если доживать до завтрашнего, скорее всего, не стоит. Хотя и это он еще не решил. То есть так решил, что, мол, еще не решил, что есть еще, о чем ему думать и что решать…
Но о чем же? О чем собирался он думать сегодня, на что отводил этот длинный путь, который ему, быть может, уже не по силам? Ведь, выходя из дому, он думал о чем-то важном, что-то собирался понять. Как и когда сгинул старик со своею собакой, это, конечно, не то… А что — то? Надо вспомнить. Он стоял в прихожей. У Пашки, как всегда, ночевала какая-то девка. А чувство было какое-то странное, будто он перед Пашкой виноват… В чем же может быть его вина? Перед Пашкой?! И почему вина эта странным образом прорезалась только теперь, после всего, что ему, а вовсе не Пашке, пришлось хлебать последние годы? И уж совсем странно, что вина эта как-то смутно связана с исчезнувшим стариком. Конечно, старик исчез не тогда; тогда он исчез только для него, выпал из его жизни… Потому что его, ракитинская, жизнь вошла тогда в новую, не тряскую колею, наладилась, а всего за год до того казалась безвозвратно загубленной, то есть не загубленной, но непоправимо чужой, проживаемой им по какому-то странному недоразумению. Тогда, на полустанке, он почувствовал это совершенно ясно, будто кто показал на картинке…
Он проснулся оттого, что поезд стоял. Толстяк на нижней полке ворочался, захлебываясь храпом, срывавшимся в жалобный стон. Душно, темно, потно… Свесив ноги, Ракитин торопливо натянул треники, вышел в тамбур. Узкий асфальтовый перрон тонул во тьме, только вдалеке, у дощатого домика, перемигивалась парочка фонарей. Все остальное заливал туман, теплый и липкий, словно в парной, с душной болотной горчинкой. Что за станция, и станция ли, и зачем они здесь стоят, и почему так трудно дышать?.. Он медленно, с трудом спустился по влажным ступенькам, осознавая окружающее по кускам, словно обнаружил себя в этом мире внезапно и с тайным ужасом, как обнаруживаешь себя на выходе из запоя, в какой-нибудь незнакомой обшарпанной комнатке, не понимая, где ты и как сюда попал, но чувствуя непоправимость случившегося, выпадение из непрерывности бытия, странный провал, будто тебя куда-то несло, колотя о кочки, и вот в тебе все болит, а ты даже не можешь вспомнить, когда и за что тебя били…
Но ведь не было никакого запоя! Он был почти трезв, за ужином пили не водку, а сладковатое вино «Кюрдамир»; толстяк вез его целую сумку, собирался удивить питерских приятелей, и, наверное, удивит, если что-нибудь довезет… Поезд не заблудился, ни с рельсов ни с ума не сошел, просто это был такой поезд — туристский, шедший вне расписания, проскакивая крупные станции и часами отстаиваясь на таких вот, крохотных, богом забытых. А он, Лев Гаврилович Ракитин, был в отпуске, смотрел Баку, музей Низами, толстую Девичью башню, кушал кутабы в кафе «Наргиз», все у него было в порядке, все как у людей, даже совсем неплохо. А то, что вся эта жизнь как бы и не его — странная, ненужная, непонятно как и почему его окружившая и кружившая, куда-то не по воле его идущая, так это… Это тоже как у людей — разве кто-то из них и впрямь живет по своей воле? — не надо пугаться.
У соседнего вагона стояли проводницы, он подошел, спросил, надолго ль застряли.
— Хто зна? — весело, с мягким хохляцким придыханием ответила одна из них, маленькая и кругленькая, как мячик. — А хорошо б до утра.
— Чем хорошо?
— Базарчик тут славный, — и, отвернувшись, принялась уже не ему, а другим проводницам рассказывать, какие тут бабы выносят соления, домашние консервы, в прошлом году она накупила тут такой баклажанной икры, и так дешево, что всю зиму…
Он отошел и стал думать, что вот и Тонечка эта, такая вся по-домашнему мягкая и уютная, тоже живет не своей жизнью — вряд ли она мечтала быть проводницей, растить без мужа двоих сорванцов, перебиваясь случайными дорожными романчиками на ночь-другую. Но так получилось, так она и живет и даже не мучается, как он, не задумывается, что жизнь эта, в сущности, не ее. Потому что дело вовсе не в этом, как ты живешь, а есть ли в тебе, сильна ли в тебе та пружина, о которой когда-то говорил ему старик Язев. С пружиной у него были сложности, это да…
Язеву было уже крепко за семьдесят, он был сухощав, жилист, золотозуб, летом ходил в сандалиях на босу ногу, лысину прикрывал цветастой тюбетейкой и весь, казалось, был так прокален и просмолен, что сносу ему не будет. Говорили, что Гражданскую пронесся он чуть ли не на тачанке, потом как-то попал в любимые ученики Конрада, был туристом, альпинистом, зубы потерял на допросах, после отсидки лет десять болтался по Средней Азии, а теперь вот жил тихо, со старшей сестрой, которая кормила его овсяной кашкой и называла недобитым эсперантистом. Так говорили… Хотя, может, потому и говорили, что он производил впечатление человека, попавшего в эту жизнь из какой-то другой и еще не совсем тут освоившегося, да и осваиваться не очень желающего. Со студентами и с наемными рабочими не больно якшался, в сердцах крыл матом так, что даже работяги чесали затылки…