История моего самоубийства
История моего самоубийства читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Кто такая? Что за «Дама Цезаря»? И почему так много сирени? Хотя я следовал за дамой с бездумностью отставного следопыта, что-то в ней настораживало. Меня всегда угнетала эта форма женской ноги, — тонкая голень с неожиданно крупным мышечным бугром посередине, — змея, проглотившая то ли апельсин, то ли страусово яйцо. Но сейчас на илистом дне памяти шевельнулось ощущение, давно покрытое морской плесенью и неразличимое под толщей воды. Шевельнувшись, оно стало всплывать к свету, — тем быстрее, чем ближе я подступал к женщине и чем отчетливей слышал запах сирени. Когда я подошел к ней почти вплотную, — все развиднелось: в мутных водах моей памяти застрявшие в змеях апельсины или страусовы яйца принадлежали, как выяснилось, жирной 30-летней персиянке по имени Сильва, которая душилась дешевым одеколоном «Белая сирень» и 30 лет назад лишила меня девственности на туше издыхавшего быка.
36. Человек боится всего из чего состоит
В самом начале зимы 30 лет назад в петхаинскую скотобойню пригнали небывало много быков, которых — в отличие от коров — решили забить на мясо из-за нехватки корма для всей скотины. Днем в квартале, где располагалась скотобойня, стоял истошный рев закалываемых животных, а вечерами по улицам и дворам всего Петхаина расползался сладкий запах паленой бычьей плоти. Впервые на моем веку петхаинцы кутили без внешнего повода: новогодний праздник уже миновал, а до других было не близко. Из-за отсутствия повода петхаинцы кутили особенно остервенело, хмелея не столько от вина, сколько от огромного избытка мяса, из-за чего выражение лиц у них стало еще более глухим и диким. Я удивлялся, что люди, нажравшись шашлыков, горланят меланхолические песни о любви и что пожирание живности может так искренне радовать человека.
Мой дед Меир, бывший не только раввином, но и резником, чего, кстати, отец, прокурор и вегетарианец Яков, очень стеснялся, заметил по поводу моего удивления, что Бог ждет от человека не святости, а понимания, то есть не отказа от убиения живности, но сострадания к ней при убиении. Только евреи, твердил он, умерщвляют с пониманием, — сострадальчески. Я рассмеялся, и тою же ночью — в ответ — дед забрал меня с собой на бойню, где ему предстояло умертвить очередного быка к свадьбе, поначалу намеченной на конец весны, но теперь наспех приуроченной к завозу дешевой скотины.
По дороге он объяснил, что иноверцы закалывают ее остроконечным ножом: метят в сердце, и, промахиваясь, бьют повторно. Беда в другом: если даже удар и приходится в цель с первого же раза, скотина умирает медленно и пребывает в полном сознании свершающегося над ней насилия, что, собственно, и составляет грех, — не заклание, а осознание скотиной акта насилия над ней. Вдобавок, сказал он, нож, врываясь в плоть, разрывает, а не рассекает мышцы, тогда как при выходе из раны кромсает живую ткань и доставляет жертве оскорбительную боль…
Бойня, служившая в войну госпиталем, представляла собой длинный амбар, разбитый на отсеки. В переднем, утопая в земле, находились огромные весы, на которых валялась высокая груда разделанных туш. В следующем стоял мерзкий, кислосладкий, запах неостывшего мяса и нечистот: несмотря на поздний час, этот отсек оказался забит множеством молчаливых и небритых мужиков. Не глядя друг на друга, они — по двое у каждой вздернутой на крюк туши — с наслаждением орудовали топорами и колунами. В паузах между доносившимися из дальнего отсека отчаянными криками скотины слышались близкие, но глухие звуки ударов металла по кости и треск сдираемой шкуры. Дед протащил меня за руку еще через несколько отсеков и, наконец, пнув ногой дверь, ввел в крохотное помещение, в собственно бойню, освещенную тусклым красным светом заляпанной кровью лампочки на низком шнуре. Стоял густой соленый смрад, как в городском зверинце. Стены были вымазаны темно-серой известью, а на полу, в середине, зияла овальная ямка для стока крови. Под потолком, выкрашенным в неожиданный, серебристо-бирюзовый, цвет, в дальнем углу, свисал с гвоздя забрызганный кровью репродуктор довоенных времен:
— Это Иэтим Гурджи! — кивнул дед в сторону репродуктора, и, раскрыв кожаную сумку, вытащил из нее плоскую деревянную коробку, в которой хранил ножи. Под репродуктором спиной к нам стояла грузная женщина с высокими тонкими голенями и неправдоподобно круглыми икрами. Плечи, как крылья огромной птицы, были заправлены вперед, — от спины к грудям.
— Иэтим? Поэт? — спросил я, наблюдая как, откинув крышку коробки, дед бережно взялся за рукоятку ножа и поднес его к глазам.
— Нет, он не поэт: поэты выбирают слова, а потом записывают на бумагу. Иэтим этого не делал, он был перс, сирота и бродяга, а поэтому ничего не писал, — только разговаривал в рифму, — и, проведя ногтем большого пальца по острию ножа, дед добавил. — Персы очень чувствительный народ! Скажи что-нибудь, Сильва!
Сильва ничего не сказала, но обернулась. Лицо у нее оказалось круглое, — с влажными печальными глазами, а в белках покачивались и пульсировали очень темные зрачки.
— Я обещал: все у тебя уладится, ей-богу! — сказал ей дед. — Ты пока молодая; найдешь себе другого человека или подождешь пока твой Бакри отсидит свое, а потом снова заживете с ним, понимаешь? Вы оба молодые, у вас еще впереди тридцать лет сплошной жизни, слышишь? Вытри-ка лучше слезы и гони быка! Тебе в эти дни полезнее заниматься делом, а не слушать грустные стихи, слышишь? Подожди, пройдет время и будешь счастливая!
— Я — не из-за стихов, — ответила Сильва глядя в сторону. — Я плачу, потому что я на жизнь злая! — и всхлипнула. — «Подожди»! А как ждать, если приходится жить? Я не еврейка, мне ждать некогда.
— Вытри, говорю, слезы! — буркнул дед.
Она кивнула, вытащила из резинового передника платок и приложила его к растекшейся под глазами сурьме.
— Тоже персиянка, — шепнул мне дед. — И тоже сирота, как этот Иэтим. В Персии у нее много родни, но ее туда не пускают. А вчера вот… У нее есть жених — бухарский еврей, Галибов, — вчера ему дали десять лет.
— А за что? — пожалел я ее с женихом, потому что, действительно, люди живут каждое мгновение, и ждать счастья ни у кого нет времени. — Почему так много — десять лет?
— Долгая история, — отмахнулся дед. — Я рассказал твоему отцу, и он говорит: в России дали бы больше!
— Меир! — воскликнула Сильва и направилась к нам.
Меня удивило не столько ее фамильярное обращение к деду, кого даже бабушка величала всегда «раввином», сколько внезапное преображение персиянки: плечи выпрямились, а в глазах вместо печали стояла теперь какая-то испугавшая меня мысль.
— Меир! — повторила она и, подойдя ко мне вплотную, опустила на шею прохладную ладонь, пахнувшую вдруг сиренью, запахом, не соответствовавшим ни облику ее, ни окружению. — Что за мальчик?
— Я не мальчик! — вставил я, не убирая ее руки.
— Это мой внук, — снова буркнул дед, копаясь в сумке. — Хочет посмотреть как режут евреи…
— А ты похож на перса: очень гладкий, — сказала мне Сильва и притянула мою голову к кожаному переднику на просторной груди, от которой несло уже не сиренью, а кровью.
— Куда девался точильный камень? — спросил ее дед.
— Вернула Сурену.
— Сбегаешь?
— Сам пойдешь! — велела женщина.
К моему изумлению, дед кивнул головой и удалился, передав нож Сильве. Не отпуская меня от себя, она занесла нож мне за спину и, подтолкнув к себе ближе, замкнула мое туловище в тесном кольце своих мясистых рук. Впервые тогда мне обожгло лицо дыхание, исходившее из женской плоти. Дух был пряный и подгорченный анисом. Я ощутил в ногах слабость, — будто меня подменили.