Место действия
Место действия читать книгу онлайн
В книгу известного советского писателя, лауреата премии Ленинского комсомола Александра Проханова вошли его романы "Время полдень" (1975) и "Место действия" (1978). Среди героев — металлурги и хлеборобы, мелиораторы и шахтеры, все они своими судьбами создают образный "коллективный портрет" современника.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он готовил к открытию выставку картин Горшенина, собранных тут же, у стен кабинета. Любовался их тихим разноцветьем. Любил их, думая о непрерывном в Ядринске плодоношении, то буйном, то кротком, сквозь все суховеи и заморозки.
«Право слово, чудеса, чудеса… И откуда он знает? О себе, обо мне, о всех нас? И об этой горе? И о кладах?» — думал Голубовский взволнованно, разглядывая одну из любимых.
Ядринская в откосах гора. В ее глубине тихо спят казаки в кольчугах и шлемах, разметав железные бороды. Монахи в клобуках, смежив веки над старыми книгами. Барыньки в кружевах, кринолинах прижали к груди веера. Чиновники в вицмундирах с кипами карт, чертежей. Убитый комиссар в портупее, с горькой улыбкой, держа в кулаке наган. Раненный в бою под Орлом танкист с повязкой на ослепших глазах. Все уснули в глубокой горе. Их оплетают тонкие корни. Хрупкое деревце пробилось наружу, раскрыло под небом цветок. И он, Горшенин, прижался к цветку губами, ловит его аромат.
«Чудо о Ядринске… Так просто, дивно!..»
Он переходил от картины к картине. Близоруко вглядывался, то усмехаясь, то хмурясь, отбрасывая белую гриву. Чувствовал телесную боль и душевную, ее побеждавшую радость. Думал, как выставит в залах картины, явит миру их красоту и мир, на мгновение очнувшись, узнает себя таким.
Женский портрет, Маша. Черпнула горстку синей иртышской воды, и в ладонях, в пригоршне, отразились перевернутые кремлевские церкви, дерево срубов, лестница с фонарями, и он сам, Горшенин, — в ковшике из ее ладоней. А она усмехается, смотрит на воду, словно думает: то ли сделать глоток, то ли выплеснуть.
«Нет, не на силе и гордости, а на робкой любви и сомнении — вот на чем основать свою душу… Отданы в руки друг другу на сохранение, на бережение и несем, боясь расплескать…»
Он присел, ловя голубые отсветы картины, потеряв из глаз Машу, но все еще чувствуя ее усмешку и тайну, ее власть над пригоршней воды.
«Кто захочет, поймет… Не теперь, так когда-нибудь после…»
Все последние месяцы его мучили боли в желудке, а с ними — темные мысли о неизлечимой, поселившейся в нем болезни, о близком конце. Он боролся, заставлял себя не думать, засиживался в музее, в фондах и книгохранилищах. Не любил возвращаться домой, где поджидала его оглохшая, бестолковая, засохшая в старческих хлопотах жена. И хотелось написать большое письмо сыну, позвать к себе, повиниться за былые с ним ссоры, за отцовское свое нетерпение. Но все откладывал. То отчеты, то просмотры собранных летом по деревням крестьянских нарядов, прялок и утвари. А теперь вот эта маленькая драгоценная выставка любимого им Горшенина.
Еще картина, чуть отсвечивающая у окна.
На холодном, предзимнем лугу кружат красные хороводы. В студеную воду заплывает осенний табун. Пастух играет на дудке, и люди под тихие посвисты прижимают к груди отлетающих птиц. Прощаются с ними, и их лица печальны и тихи. Кони плывут. Краснеют сарафаны в лугах. Печально поет береста. И все так знакомо: вот он сам, Голубовский, седой и усталый, отпускает на волю кукушку, свою тихую, осеннюю душу. Вон Городков отпускает на волю дрозда. Файзулин целует стрижа. Маша под холодным дождем проносит свой алый подол, Горшенин прижал к устам дудку из седой бересты.
«Как верно, как верно! — думал Голубовский умиленно и грустно. — Звучание рожка… Наши души… Наше единство в лугах… Нет, не архангельской грозной трубой, от которой падают города, обновится и очистится мир, а от кроткой седой бересты, в ее слабом звучании…»
В коридоре мелко зацокало. Не успел Голубовский подняться, как без стука вошла в кабинет маленькая остроглазая женщина в шубке с собольим воротником, в черно-бурой шапочке, заведующая отделом культуры Лямина.
— Ах, Егор Данилыч, не помешала? Вы работаете? Все работаете? — скользнула она в кабинет.
И Голубовский, смущенный тем, что его застали лежащим, улавливая в ее возгласе тонкое притворство и насмешку, поспешно поднялся, пробурчал:
— Принял лекарство да вот прилег на минуту, по совету врача… Здравствуйте, Ирина Романовна!
— Вы нездоровы, Егор Данилыч?.. Вид-то у вас, правда, неважный… Не отдыхаете! Как вечером ни пройдешь, все ваше окошечко светится. И когда, думаешь, Егор Данилыч отдыхает? Нельзя, нельзя так! Надо себя беречь. Вы у нас в городе старейший работник, отдых себе заработали. Можно и на молодых возложить!
И опять Голубовскому показался тайный, колкий намек на его немощь и старость, нежелание уйти на пенсию, отдать свой пост молодым.
— Чем могу служить? — мрачно, уставясь в пол, спросил он.
— Да я к вам, в общем-то, на минутку, — весело щебетала Лямина. — Проходила, дай, думаю, зайду. Давно не была в музее, а ведь очень важный участок работы… Ну вот, обошла все залы и к вам заглянула. Ну чтоб высказать свои впечатления. Ну может, маленькие свои замечания…
Голубовский не любил Лямину, ее льстиво-сладкую, неискреннюю манеру говорить, мелкое, остренькое лицо, круглые бегающие глаза и в улыбке ровные блестящие зубки. Насторожился и ждал: что там, за влажным, красным ее язычком, за ласковыми ее пустячками?
— Слушаю вас, Ирина Романовна, — он опустился в кресло у окна, стараясь отвлечь ее любопытный, скачущий по картинам взгляд: по Никольской горе с цветком, по красным на лугу хороводам, по горстке иртышской воды с отражением церквей, фонарей. — Слушаю вас…
— Видите ли, Егор Данилыч, вы, и это я всегда говорю, вы наш старейший, опытнейший и незаменимый работник, всеми уважаемый, золотой наш фонд, если можно так выразиться. Так много сделали и делаете для музея, несмотря на свой возраст и хворость, одним словом, поймите меня правильно и совсем не в плане упрека… — Она улыбнулась из-под своей чернобурки ласково и кокетливо. — То, что я вам скажу, не упрек, а скорее совет, скорей не служебные, а личные мои замечания, но, может быть, будут полезны… Видите ли, Егор Данилыч, когда я прошла по залам, то мне показалось, что у нас в музее существует, ну как бы это выразиться… Существует некоторый, что ли, перекос, некоторый крен в общей картине музея…
Голубовский вдруг вспомнил, как недавно видел Лямину в магазине, хватавшую жадно и цепко крендель копченой, редкой в Ядринске, колбасы, она ловко, с полуулыбкой совала колбасу в клеенчатую сумку, из которой торчала мороженая щучья голова, и было в ее жесте и полуулыбке торжество и ощущение добычи.
— Какой перекос? — спросил он, глядя на медленное падение зимнего солнца, на картину у стены.
— Некоторый излишний перекос в старину, Егор Данилыч! Излишнее увлечение нашим далеким прошлым, идеализация его, если так можно сказать, и одновременно недооценка сегодняшнего момента, современности, сегодняшних славных страниц… Понимаю, согласна! — заторопилась она, видя, как рассерженно встрепенулся Голубовский. — Патриотизм, воспитание на примерах прошлого, традиции… Но во-первых, традиции традициям рознь… И затем, в разумных пропорциях… Главное-то для нас все-таки современность!
— Музей, Ирина Романовна, не клуб, и его тема — история, то есть в основном минувшее, исчезающее, скрывающееся за горизонтом, и все наши силы, весь наш опыт к тому, чтобы не дать ускользнуть и исчезнуть…
Цветок на Никольской горе пламенел и кружился, белые башни встали толпой за окном, прислушиваясь к их разговору, и опять, в который уже раз, из этих ли уст, из других, — двуязыкость речей, изнуряющее непонимание, тщета, нелюбовь и враждебность. Вот только белые любимые башни, кроткая их беззащитность…
— Не упрощайте, не упрощайте! — решительней, жестче сказала Лямина, все еще улыбаясь. — В экспозиции почти совсем не отражена современность. Например, строительство комбината. Для дворянских одежд, карет, побрякушек у вас нашелся зал, но нет ни одного стенда с рассказом о нашей замечательной стройке, а ведь с нее, согласитесь, для Ядринска начинается новая эра, новая, если хотите, история!.. Вы извлекли из запасников целые иконостасы и развесили их, как мне кажется, без должного отсева, отбора, и одновременно я не увидела у вас фотографий наших передовиков, картины стройки, цифр, рубежей… Вы, как я вижу, готовите выставку Горшенина, а комбината будто и нет для вас…