Гул (СИ)
Гул (СИ) читать книгу онлайн
Тяжко вздыхает лес. Не от ветра ломит ветви. Это в чаще стучат топоры.
Люди ставили шалаши, строились. Днем прятались от большевиков. По ночам прятались от гнуса в женщинах. Сурово качался лес. Еще помнила иссохшая осина, как рабочие руки корчевали деревья, чтобы проложить путь паровозу. Вскоре дождю пришлось смывать сажу с листьев, но уже в августе они падали в траву мелкой монетой. А сосновому пеньку вспомнилось, как люди брали лучшие деревья в плен — делали из них шпалы. Много зла принесли те люди, потому радостно загудел старый ясень, когда увидел, как вышли бородачи на железнодорожное полотно.
Партизаны подогнали к насыпи несколько битюгов. Сбили глухари, крепившие рельсы к шпалам. Обвязали железные полосы веревками и стегнули по лошадям. Те с натугой пошли вниз, и понемногу гнулись рельсы. Шумел урман, гуляло по просеке деревянное эхо: деревья ждали. Пусть люди вернутся, пусть снова будут бить топором по корням, но раз паровоз их враг, то мы им все, все простим!
Так думали деревья.
Бронепоезд мчал через леса и поля в край единоличников да спекулянтов. Вез с собой злые буквы — ЧОН. Красные буквы, литера к литере. Не часть особого назначения, а прямо-таки орден с Вифлеемской звездой на буденовке. Готовы чоновцы вытрясти толстые амбары и даже кулацких мышей забрать — на опыты в большевистскую лабораторию.
В Тамбове бронепоезд накормился углем, залил станцию струей мутной воды и подобрал на борт новых бойцов во главе с посланцем Губчека. Потянулся состав на юго-восток губернии, где еще теплилось недобитое восстание.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Без мандата? — угрюмо спросил Мезенцев.
— Согласно приказу номер сто семьдесят один. Мягкость будем проявлять после войны, товарищ комиссар. И прошу вас не обращать внимания на этот зуд. Вы пугаете лошадей.
А гул достиг пика, он теперь доносился не из леса, а сверху, падая прямо с неба. Сквозь кроны деревьев показался аэроплан, который медленно плыл вперед. Еще с утра Верикайте послал самолет на поиски пропавшего отряда. Красноармейцы без команды заорали, пытаясь привлечь внимание деревянной птицы. Несколько буйных голов, побросав винтовки, полезли на сосны, то ли надеясь коснуться аэроплана рукой, то ли веря, что с верхушки их обязательно заметит летчик.
— Мы здесь! Забирай! Э-ге-гей!
Еще несколько солдат бросились к деревьям. Сосны закачались, облепленные человеческими муравьями. Солдатики карабкались вверх, подсаживая друг друга, точно ждало их наверху не обыкновенное солнце с обыкновенным аэропланом, а апостол Петр возле райских врат. А гул, переполошивший людей, плыл уже над остальным лесом, быть может, по-новому пугая затаившихся там бандитов.
— Отставить! Кто дал команду? Построиться! — гавкнул Рошке.
Солдаты неохотно слезали с сосен. С жутким треском обламывались сучья. Механический гул стих, как будто его и не было. Рошке яростно ругал подчиненных. Мезенцев осторожно присел рядом с трупом Гены и с тоской перевернул юродивого на спину. Это не помогло. Гена на спине был так же мертв, как и наоборот. Да только знал комиссар, что не аэроплан напугал дурачка. И он, фронтовик, участник Гражданской, грозный Олег Романович Мезенцев, носящий под сердцем женщину-иглу, тоже слышал отнюдь не мотор самолета.
XXI.
Когда Аркадий Петрович Губченко вернулся из царской тюрьмы, то долго просидел за столом. Стол был хороший — большой и с зеленым сукном. В такой стол не стыдно было писать. Аркадий Петрович писал в юные годы, писал будучи студентом, и даже то, что при хождении в народ набросал, Губченко принес из деревни и заботливо положил в ящик стола. С младых ногтей Аркадий Петрович полагал, что русский народ обладает некими идеальными категориями, которые сокрыты в крестьянской общине, где ему мерещилась то святость, то народный социализм. Стоит эти категории найти и изъять, ввести их в научный оборот, а крестьянам дать гигиену и Герцена — как обновится вся Россия: интеллигенция и народ сольются воедино, рождая исток справедливой жизни. Ведь городу было чему поучиться у деревни: там обитало неизведанное русское племя, народ иконы и топора. Ему бы помочь, избавить от предрассудков и царя, тогда бы община перешагнула через капитализм в светлый праздник социализма.
Увы, крестьянин не любил пришлых смутьянов — мог сдать агитатора или по глазам вожжами стегнуть. Социал-демократическая молодежь все похохатывала над случаем из жизни Степняка-Кравчинского, когда он бежал за испугавшимся крестьянином, который удирал от рассказов про царя-Антихриста. Губченко все равно не отчаивался. Сколько раз Аркадию Петровичу казалось, что вот-вот, уже за этим поворотом или на этих дровнях, великая тайна раскроется, русский народ явит свой лик и он, немолодой уже интеллигент, наконец-то поймет все и навсегда. Однако вышло так, что Аркадий Петрович понял все слишком поздно.
Как сильно изменилась тюрьма по сравнению с блаженным XIX веком! До 1905-го сидеть было сносно, но революция, закружив массы, подняла с илистого российского дна людей, готовых за горсточку чая выслужиться перед начальством. Стражники смекнули, что с политическими, которых либеральный суд немного пожурит и отпустит, можно расквитаться по совести. Достаточно посулить очередному халдею курево и кусочек сахара.
Старый народник вспоминал издевательства некоего Гришки. Тот был в камере за главаря — и поначалу щерил рот, где отсутствовали передние зубы:
— Подранки царские выбили... Не бось, Гриска с революционной силой на одной стороне.
— Здесь что, бьют? — удивленно спросил Губченко.
— Бьют! Бьют! Мы тебе все расскажем и покажем.
— Что покажете? — снова удивился политический.
— Русский народ тебе покажем, лупоглазик.
Показали народнику еще одну народную сторону. Не сторону даже, а сторонку. Она рядом с темным углом расположена, на дне нужника валяется и в грязной, вонючей пятерне зажата — только-только нос вытерла, а уже за пряником тянется. Старичка не столько били физически, сколько ломали его веру в особую народную миссию. Не то чтобы об этом думал Гришка или еще какой мучитель, но уголовники так сильно и так беспричинно ненавидели интеллигента, что Губченко должен был сразу отказаться от своих убеждений. Как, зачем они его унижают? Он же всю жизнь боролся за их освобождение! Боролся бескорыстно, всегда выступая против произвола власти! Мы же на одной стороне!
— Товарищи, опомнитесь! Ведь нас специально стравливает администрация, пытаясь посеять вражду между народом и интеллигенцией!
— О, стрекулист раскудахтался. А пасть тебе не заткнуть народным хвостиком?
— Право слово, это возмутительно! Я требую начальства. Начальство! Открывайте! Я требую, чтобы меня поселили в камеру с политическими!
— Ломовой хуже трубочиста, — сладко пели за спиной.
Интеллигентское любопытство пересиливало. Губченко отворачивался от железной двери и спрашивал:
— А кто такой ломовой?
— Давай мы лучше про трубочиста поясним, — подмигивал Гришка.
— Позвольте я запишу.
От хохота камера валилась на нары.
...Теперь Аркадий Петрович не знал, что сказать Ганне. Дочка оперлась на стол тоненькими ручками, точно на зеленом сукне стояло два высоких бокала. В них играло глазное вино. Зеленое и коричневое. Отец виделся Ганне немножечко чудным: он цеплялся за прошлый век, словно революции могли помочь бесконечные сюсюканья с народом. Старик был старомоден, до сих пор верил Фурье и Оуэну и мыслил так, как будто хождение в народ не окончилось полным провалом. И при чем тут тюрьма? «Тюрьма» и «отец» казались женщине нелепым сочетанием, будто народника бросили в застенки из-за любви к гербарию. Возможно, думала Ганна, папе немножко посидеть даже полезно — авось пересмотрит устаревшие взгляды на жизнь. Только почему он молчит? Это же не каторга, не Петропавловка и не «столыпинский галстук»... Что, не смог выдержать месячишко на царских щах? Эх, папа, папа, седая твоя голова. Признайся уже, что внуков ты хочешь, а не революции.
— Ганна, доченька, послушай, — наконец начал Губченко. — Я тебе кое-что скажу. Я знаю, что ты общаешься с этим молодым социал-демократом... Мезенцевым. И что вы... вроде и в разных партиях, но одинаково считаете наши народнические взгляды устаревшими.
— Да, папа. Тебя это тревожит?
— Нет, отнюдь.
— Тогда что?
Голова народника задрожала.
— Есть люди, которые всю жизнь говорят глупости, чудят, обманывают, приходят в лавку и незаметно кладут в карман яблоко... И вот я не могу принять, что все они перед смертью обязательно покаются, будут прощены и облагорожены. Поумнеют с годами, со смешком вспомнят прегрешения юности и напишут мемуары, где с высоты лет заговорят о жизни. Им будут слушать и внимать. А как же я? Я ведь почти ничего дурного не совершал, даже листья старался в детстве не топтать: слишком больно они хрустят. И я дожил до седин, и я был не глупее других, только их простят, пусть за ними и большие грехи, а на меня внимания не хватит, похлопают снисходительно по плечу, мол, жил праведно, да и хорошо. Неужто честнее тот, кто кается, а не тот, кто не совершает проступков? Я понимаю, что размышляю против Библии и Христа, но разве я не прав? Получается, чтобы оказаться навсегда правым, нужно насовершать ошибок? Глупость свою выпятить, заплакать и прощения попросить? А может, просто людям нравится, когда все кругом грешны, так ведь и себя среди них спрятать можно? И все же... неужто честнее тот, кто кается, а не тот, кто безгрешен? Нет... пусть против Библии, однако я твердо знаю, что если брать в целом, по сути, то в жизни своей я совсем не ошибся.
