По следам судьбы моего поколения
По следам судьбы моего поколения читать книгу онлайн
А. Л. Войтоловская — одна из жителей печально известного архипелага ГУЛАГ, который густо раскинул свои колючие сети на территории нашей республики. Нелегкие пути-дороги привели ее, аспирантку ЛИФЛИ, в середине 1930-х годов, на жуткие командировки Сивая Маска и Кочмес. Не одну ее — тысячи, сотни тысяч со всех концов страны.
Через много лет после освобождения Войтоловская вновь мысленно проходит по следам судьбы своего поколения, начав во времена хрущевской оттепели писать воспоминания. Литературные критики ставят ее публицистику в один ряд с книгами Шаламова и Гинзбург, но и выделяют широкий научный взгляд на сталинский «эксперимент» борьбы с собственным народом.
Книга рассчитана на массового читателя
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Что, — спрашивает Красный, — нормочка будет вчерашней? — Те молчат. — Язык примерз к гортани! Сейчас разогреетесь. Шагом марш! — Попов-Ленский и Ральцевич сгибаются, напрягают силы и медленно двигаются по направлению к лесу. Сил мало.
— Ах так, — кричит Красный, — эх вы, кони мои вороные! Бегом! Бегом! — Вертя и свистя над их головами кнутом, Красный напирает на них. Он выхватывает из рядов еще не отъехавших молодого поэта и журналиста Супруненко и приказывает ему толкать сани сзади, напирая на слабых товарищей.
К вечеру Ральцевич возвращался в состоянии изнеможения. У нас в бараке особое покровительство оказывает ему Усвятцева на почве идейной общности — оба считают своими злейшими врагами тех, кто позволил себе когда-либо в чем-нибудь усомниться, оба считали, что в лагере, за небольшим исключением, сидят прямые или косвенные убийцы Кирова, оба психологически приучили себя к идейному приспособленчеству и к сделкам с совестью, оба отстаивали чистоту генеральной линии, были бдительны и следили за всеми отступлениями от их догматического мышления. Оба поэтому были с трудом выносимы в условиях лагерного общежития. При сходстве взглядов они резко отличались в быту. Юдифь энергичная, практичная и по-женски умелая, Ральцевич беспомощен, неприспособлен, жалок.
На Сивой Маске не имелось вышек и строгой зоны, а только приказ не выходить за пределы командировки после работы. Мужчины полулегально могли заходить в женский барак. Мы находились на глазах у начальников и ВОХРа — территория командировки с пятачок, в глухой лесотундре.
Ральцевич нашептывает Юдифи — мы невольно слышим их беседу:
— Наконец нашел верные слова для заявления, которое вам вчера читал, сумел убедительно нащупать внутреннюю закономерность процесса среди кажущихся случайностей…
— Об этом после, здесь нас слышат, — говорит Юдифь конспиративным полушепотом, выразительно глядя в нашу сторону.
— Извратить подлинное мое отношение к действительности никому не дано, — отвечает Ральцевич, — и тоже укоризненно смотрит в нашу сторону. Многозначительный их разговор раздражает, но терпим — жалко этого скомканного человека с его фарисейской мудростью, отца шести маленьких детей, оставшихся на воле. К нему не вернусь, но добавлю о детях: старший сын после всех передряг неизлечимо заболел психически.
— Вы — что-нибудь кушали? — спрашивает Юдифь уже деловито. Ральцевич вынимает из-под бушлата полуживую куропатку и медленно начинает крутить голову куропатки вокруг ее шейки. Отвратительное зрелище, отворачиваешься, потом невольно притягиваешься взглядом к его бессильным рукам и бьющейся в них куропатке. Юдифь вырывает ее из рук Ральдевича, накидывает телогрейку, выходит и через 15 минут возвращается с общипанной птицей. А он все сидит понурый, чужой, бушлат на нем обвис, руки повисли как неживые, он дремлет.
— Идите к себе, — говорит Юдифь, — я передам вам суп, когда он сварится…
Не думаю описывать день за днем урезанную изуродованную жизнь, которая не окрылит тех, до кого когда-нибудь дойдут эти строки. Зачем же писать о том, что запрятано в глубоких нишах сознания? Затем, что необходимо говорить с живыми, чтобы рассказать правду и показать, что творимое не было неизбежно, что многое можно было, а значит и нужно в будущем предотвратить, если мы не в теории, но на практике не будем сторонниками непротивления злу, если мы не дадим общественному фатализму овладеть нами.
Воспоминания!? Но как определить, где кончается прошлое и начинается настоящее и будущее? Разве наша память не является одновременно средством познания? Прислушаемся к рассуждениям Норберта Винера о линии движения самолета по кривой: «Для предугадания будущего положения кривой необходимо предварительно выполнить некоторые операции над ее прошлым». Не говоря уже об исторической науке в целом. Главное благотворное свойство памяти не только в способности сохранять события или чувства, но в том, чтобы результаты прошлых действий использовать в будущем. Позвольте, скажут мне, что за субъективистский идеалистический подход к событиям, ведь дело не в людях, а в общественных условиях, которые ими управляют. Зачем ставить давно решенные вопросы о свободе и необходимости, об общественных условиях и общественном сознании? В том-то и суть, что допускаются чудовищные выводы из верных посылок. Слепое подчинение и пассивность путем сделки с совестью объясняют обязанностью перед партией и советской властью. Ложь и предательство допускаются и мотивируются железной дисциплиной и международным положением. Молчат, прикидываясь неосведомленными, тогда как прекрасно знают, что творилось ночью у соседа, и своими глазами видят пустые места на заводах, в учреждениях и в институтах. Мнимая неосведомленность и пресловутая историческая необходимость не снимают ни с кого ответственности за то, что происходит в обществе. А между тем под их прикрытием складывается та общественная пассивность, в которой беспрепятственно развиваются бациллы подлости и иезуитства. Из непрекрасного далека кое-что вырисовалось выпукло, с болью узнано и осознано. Жизнь людей, отдавших годы расцвета лагерям и не вернувшихся оттуда, не может быть вычеркнута, хотя они и были отведены Историей с переднего края. История не терпит провалов. Пусть живые свидетели скажут о мертвых, — те никогда уже не заговорят. Увы, память весьма несовершенна, а от тех лет не сохранилось следов даже в виде писем.
В феврале 1937 г., т. е. через семь месяцев после отъезда, пришло первое письмо от мамы, а в апреле — от мужа из лагеря. В дни почты нет одиночества. Подальше бы уйти, никого бы не видеть, чтобы побыть с близкими. Жалость и любовь, наверно, впервые чувствуешь так остро, так всепоглощающе от собственного бессилия. Мама писала подробно о детях, скупо о себе, старалась приободрить и намеками дать знать, что мы любимы и не забыты не только ею, но и друзьями. Вот что писал Ленечка, и мама не вносила никаких коррективов в его текст:
«Дорогая мамочка! Мы живем хорошо. Я перешел в школу на ул. Красных Зорь, теперь проспект Кирова. Учусь тоже хорошо. Живем в большой комнате с дедушкой. За Валей я слежу, не позволяю ей шалить и драться с Витей. Играю в шахматы. Бабушка с нами возится и все делает. Как плохо жить без мамы. Вот, например, расскажу про собачку. Я принес маленькую собачонку, такой хорошенькой никогда не видел. Принес ее со двора, ее выбросили Захаровы. Я ее взял, напоил, укутал и поселил в кладовке возле кухни. Бабушка не позволила оставить собачку у нас жить, а только до утра. Весь вечер я тихонько проплакал, а Валька стала выть. Я ее чуть не поколотил. Целую. Леня».
Он и не подумал, как ранило меня его письмо. Письма Коли всегда бодрые, полные надежд, в них ни грана пессимизма. Он уверял, что будут и возвращение и встреча. Об условиях своей жизни — ничего. Писал, что узнал о моем аресте через восемь месяцев от Наташи, сестры Федора, и не столько огорчился, сколько обрадовался, что нашел меня, что я жива. (Вся переписка, с фантастическими трудностями сохраненная до 1950 г., переправленная домой, пережившая блокаду, возвращенная Валюте после второго ареста, бездумно и безжалостно сожжена одной молодой женщиной. Мы были ей чужими, она легко посчитала нас несуществующими. Аналогичный случай описал Борис Лавренев в повести «Седьмой спутник»).
Зимой 1937 года, 6 января проходила всеобщая перепись населения. Переписывали и население лагерей не по формулярам, а как положено, лично. Но так как заключенных, упаси бог, нельзя оставить наедине с переписчиком, то их сопровождал конвой, и водили на перепись нас под конвоем. На Сивой перепись проводили двое мужчин-ненцев, плохо говоривших по-русски, и молодая учительница из Сыктывкара. Они заночевали у Должикова, а Зоя Иванова, таким образом, оказалась в бараке. Она пыталась заговаривать с нами, мы молчали. Я же, воспользовавшись положением медработника, ушла на медпункт. Часов в 11 вечера постучали в дверь медпункта. Вошла учительница с конвоиром. Сославшись на то, что ей надо раздеться, она попросила вохровца уйти. Выла пурга, голоса трудно за дверью различить, мы разговорились против правил. Она училась в вятском педучилище и третий год работала. Девушка сильно кашляла и попросила ее выслушать. Ответила, что я не медик, а преподавала в пединституте.