Рифы далеких звезд
Рифы далеких звезд читать книгу онлайн
Христофор Михалушев — человек, у которого болит душа. Он встречает старость на пороге своего дома. А эта гостья имеет привычку отмечать, всё ли ты сделал, что было нужно, смог ли. Как бы этого ни хотелось, мир всё равно не переделаешь по своему разумению, и приходится ладить с ней до последнего вздоха. С течением времени теряя всё, что наполняло твоё существование смыслом, освобождаешься от нажитого груза, чтобы уйти налегке. Но так ли просто принять последние удары судьбы?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Куздо Иванов был мне очень близким другом, — сказал учитель. Он вынес из дому стул и предложил гостю сесть. Его уже давно нет на свете — лет пятнадцать, должно быть. Сын его перебрался в город и живет неподалеку от вокзала. Если хотите повидать его, я дам адрес. А молотилка, которая славилась на всю округу не столько мелкой соломой, сколько тем, что каждое лето ломалась и, пока шла молотьба, ее разбирали и чинили, много лет назад состарилась и зачахла, как ее хозяин. Ее поставили под навес — курам вместо насеста, а на гумно привезли другую молотилку, тракторную…
На печке зашипело — не иначе, выбежала уха — и Христофор Михалушев ринулся в дом. А немного погодя вышел с дымящейся ложкой, в которой лежала маленькая, изогнувшаяся при варке рыбешка с побелевшими глазами.
— Уху варю из усачей, — сказал он. — В прошлом году сплел из ивовых прутьев вершу и изредка ставлю на перекате. Лесник караулит — если поймает, вся пенсия уйдет на штраф, но я знаю, когда он появляется. Так и высматриваем друг дружку — он меня, я его… По ночам он сюда не наведывается, вот я ночью свою вершу и ставлю, а утром, на самой зорьке, уношу… Глядишь, какая рыбешка и заплывет…
Гость смотрел на усача, остывавшего от дыхания наклонившегося над ложкой человека; из открытой двери тянуло ароматным паром рыбьей ухи.
Христофор протянул ему рыбку — попробовать. Гость взял ложку, вдохнул запах укропа, лука, стручкового перца и улыбнулся:
— Вы угощаете меня тем, чего я давно уже не видел у себя на столе, возвращаете в годы детства, когда самой большой радостью для меня было ловить рыбу под камнями нашей реки…
Учитель пригласил его пообедать, и гость из Ванкувера охотно согласился. Сели за стол. Рыбки соскальзывали с ложек и Марину Пенчеву было приятно вылавливать их со дна глубокой тарелки. Стручковый перец оказался едким, на глазах выступили слезы, но он продолжал есть с аппетитом…
Таксист посигналил — пора было ехать. Гость из Канады кивком подозвал его, и когда тщедушный человечек в синей фуражке с латунными крылышками — символом непревзойденных скоростей, — склонившись над ним, сказал, что больше ждать не может, у него неотложное дело в городе, Марин Пенчев полез в карман, вынул купюру и, не взглянув, какого она достоинства, протянул таксисту:
— Возьмите, а под вечер приезжайте за мной…
Таксист принялся шарить в карманах, намереваясь вернуть сдачу. Приезжий с улыбкой наблюдал за ним: эти мелкие хитрости были ему известны, он любил с артистическим безразличием похлопать водителя по плечу, снисходительно говоря: «Помилуйте, что вы, мы в расчете. Оставьте сдачу себе, на рюмочку…»
Так поступил он и теперь. Таксист с благородной улыбкой поклонился, пятясь отошел, минуту спустя выхлопная труба зафыркала и машина покатила в город.
После обеда гость пожелал прогуляться в село. Хотелось поклониться могиле Куздо и взглянуть на то место, где стоял раньше дом его друга.
С трудом отыскали они в разросшейся полыни могильный холмик человека, который в юности, плывя навстречу манящей неизвестности, смотрел с корабельной палубы, заставленной бочками корабля, как величественно и страшно уходит под воду «Титаник», рассеченный надвое ледяной горой, а потом то безработным, то с заработанным долларом в кармане шагал по улицам Ванкувера и многих других городов — с величественной осанкой атлета, в широкополой шляпе и жилете, к правому кармашку которого спускалась тонкая цепочка часов…
— Знал бы, что не увижу его, захватил бы свечу, поставить на могиле, — тихо, словно извиняясь, проговорил гость. — Он был человек широкой души и, если б мог увидеть, как я стою здесь, на заброшенном кладбище, то наверно сказал бы: «Спасибо, что не забыл меня. Цветов не клади — овцы пройдут, затопчут. Свечке я был бы больше рад, она напоминает душу человеческую — светит и пытается защитить свой огонек от ветра…» Наверняка бы сказал мне так. Он всегда говорил мудро, словно припоминал страницы Ветхого Завета.
«И впрямь хорошо бы зажечь свечу, — думал учитель. — Поглядели бы, как огонек пытается оживить эту глушь и запустение, вспомнили бы какой-нибудь случай из прошлого, представили себе, как язычок пламени отражается у Куздо в стеклах очков, как огонек свечи плывет над залепленными воском сотами, возле которых вьются пчелы — плывет нереально, совсем, как тот корабль, что вез путников к тайнам и иллюзиям Нового Света, а потом снова вернул сюда, к метелкам полыни…»
Они спустились к церкви, обошли вокруг школы и, оставив позади эти, еще уцелевшие, обиталища летучих мышей, направились туда, где когда-то стоял дом Куздо. Былые строения напоминали о себе звоном осколков под ногами или валявшимися в траве камнями. Одни фруктовые деревья облетели, другие все еще прятали в своих кронах пыльные, поклеванные птицами плоды.
Между стволами грецких орехов проглянуло ржавое пятно, и гость решил, что сохранилась стена дома, но потом понял, что перед ним проржавевший корпус старого локомобиля.
— Тут, наверно, и стоял дом Куздо, обладателя молотилки «Арканзас»? — обернулся к учителю его спутник.
— Да. И от всего осталась только груда ржавого железа…
Со старого локомобиля было снято все, что только можно было отвинтить: латунные трубы, из которых когда-то валил пар, гудок, похожий на перевернутую гильзу от малокалиберной пушки, манометр, даже небольшой трос, который был привязан к клапану гудка… Все было снято, а локомобиль по-прежнему царственно возвышался на траве — больше напоминая памятник, чем разорванную ржавую развалину. Его чугунное туловище все так же величественно опиралось на четыре колеса: передние были поменьше, задние, густо переплетенные спицами, смахивали на колеса гигантского велосипеда. Все так же гордо возносилась к небу высокая труба с проеденной ржавчиной сеткой, раньше служившей для предохранения от искр…
— Камень на могилу Куздо положить забыли, — печально сказал приезжий из Ванкувера, — а памятник его стоит перед нами… Он мог бы стоять и над моей могилой: ржавый скелет динозавра, которого мы когда-то называли смыслом всей нашей жизни… Помню, как мечтал Куздо об этой молотилке. Все свои сбережения выложил за нее… А что же было дальше?
Он постучал рукой по жерлу локомобиля. Из недр машины донеслось эхо, прозвучавшее, как стон…
Под конец доброе настроение снова вернулось к гостю. Видимо, минуты печали и раздумья редко посещали его. Взгляд снова оживился, в кошачьих глазах заплясали веселые огоньки, он зашагал энергичней, обводя взглядом реку, мельничный ручей, и думал, наверно, о том, что если бы он, старый огородник, осел на этой земле, возле реки, где в любую засуху можно брать воду для поливки, то создал бы здесь огороды, урожаю которых не было бы ни конца, ни края.
Гость из Канады и впрямь думал об этом — он нагнулся, растер комок земли и, ощутив между пальцами его жирность и податливость, сказал:
— Взгляните на мои руки. Я переворочал ими столько земли, что если собрать все, что вспахано моим плугом и взрыхлено моей лопатой и мотыгой, то получилась бы гора выше той, что виднеется вон там, за холмами.
Он не показал ладони, как сделал бы тот, кто хочет подкрепить свои слова лишним доказательством, да в этом и не было необходимости: все в этом человеке свидетельствовало о нелегком единоборстве с землей — тугая мускулатура, вздувшая рукава пиджака, и загорелое лицо, очень бодрое и свежее для человека его возраста (ему было уже семьдесят), и походка — он слегка ощупывал ступней землю, словно под ногами была рыхлая почва, которой не удержать его тяжести; и сами руки, на которые молча смотрел учитель — широкие, приплюснутые, как лемех, цвета земли, набившейся в их поры, которую никогда не отмыть, с кожей, наверно, твердой, как панцирь черепахи.
