Бумажный герой
Бумажный герой читать книгу онлайн
Эта новая книга Александра Давыдова не просто сборник повестей, или философских притчей, как их называют некоторые критики, а цельное произведение, объединенное общей темой и единым героем. В ней автор сохраняет присущее его прозе сочетание философской напряженности мысли с юмором и иронией. Причем, как автор всегда подчеркивает, он обращается не к какой-то группе интеллектуалов, а ко всем и каждому, не учительствуя, а призывая к сотворчеству в разрешении вечно актуальных проблем бытия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Помню пафосный миф о покоренье Космоса, занудно расцветавший в годы моего детства, когда еще было принято верить в небылицу о безбрежном пространстве. Я-то ему вовсе не был подвержен, этому вроде и вдохновляющему порыву покорить беспредельность. Но – дело в том, что мне было совсем на Земле не тесно. Имеющему тогда в запасе всего горстку слов, но беспредельное как раз воображенье, мне было, если где тесно, то в своем времени, я буквально задыхался от своего душевного переизбытка, для жизни обременительного. Но зачем стремиться куда-то, если, например, старый дом по соседству, изукрашенный чужеродным эпохе орнаментом, я мог разглядывать часами, не уставая. Он манил меня гораздо больше далеких созвездий, своей причастностью другим, куда изобильней, чем окружавшее, духовным пространствам. Дом-то, скажем, был самый обычный, – его снесли недавно, заменив новоделом, – не великое создание зодчества, всего-то рядовой свидетель былого. Но именно что символ, значок, веха. Как дерево, шелестеньем кроны свидетельствует о глубоко запущенных в почву корнях, так и ветхое строенье намекало на существованье неведомых мне плодородных мифов и высоких абстракций. Оно подает мне сигнал странности, к которой я с малолетства чуток. Тогда мне, наивному, казалось, что я избыточен понапрасну. Будто для того лишь маялась душа, чтоб тело праздношаталось по стогнам бытия.
Я не дитя спокойных времен, мне родней накренившийся мир. Но и в эпохи благоденствий, в общем-то, уместен, как ненавязчивый, деликатный гость. Я ведь осторожен, как никто другой, переживая стеклянную хрупкость мирозданья. В уютные времена я, пожалуй, даже наверняка, ненасущен миру, но я и постоянно бдящий, словно резервный полк, приберегаемый для решительного сражения. Не думаю, что это лишь моя спасительная иллюзия. Ведь мне и впрямь удается расслышать раньше других зловещий скрип, стремящих во все концы света опасных трещин и прозреть вдруг багровеющее око всевластного созерцателя нашей жизни. Тут-то я и обретаю смысл, моя избыточность и чуткость делаются ненапрасными. И сам я оказываюсь необходимой заначкой промотавшегося гуляки.
При любви к человечеству в целом, могу ль не быть равнодушным к его каждой отдельной особи, коль для меня они всего только вариации на единственную великую тему, которой отзываюсь дребезжаньем всех моих душевных и духовных струн; частный случай пока не познанного мной вселенского закона? По своей уж натуре я взыскую всеобщего и презираю частности. Но я и уважаю такую приоритетную, что ли, частность, как отдельное человеческое существо. Постоянно себе твержу, – и ангелок не дает забыть, – что и малейший, и мельчайший угоден высшей силе, как ее ни назови, возлюблен ею и взыскан. Даже вот моя соседка, которая неизменно, уже полвека, остается мерзкой старушонкой, – ох плачет по ней топор какого-нибудь честолюбца. Но я-то понимаю, даже и без напоминаний ангела, сколь обильная, радостная слеза умиленья прольется из всевидящего ока, если в этой омертвелой душе родится хоть мизерное живое чувство, на которое та вряд ли способна. Впрочем, может, здесь я и не совсем прав, – ведь эта склочница и стукачка подкармливает бродячих кошек, загадивших весь подъезд, а я и свою-то единственную иногда кормить забываю.
Трудно представить, что мы с нею вместе канем в непроистекающий век и там будем струиться, как и тут – по соседству, сверкая всеми качествами нам дарованных благодатью совершенств. Но я все ж, хоть и с трудом, представляю, как ее душа, закореневшая в коммунальных склоках, поначалу сварливая, потом очистится средь чистейших небесных сфер и будет тихонько тренькать на какой-нибудь астральной арфе, услаждая мой слух. Ведь чтоб стать совершенством нам будет отпущена всеискупающая вечность, которая наши грехи сотрет в порошок.
Помянул соседку лишь потому, что для меня, пусть мелкий, но постоянный соблазн, испытанье мой любви к человечеству, это единственное, пожалуй, существо к которому я не испытываю равнодушного благоволения. Но она и безумье, отчаянность моей веры в совершенство вселенского закона, который – милость, любовь, благодать. «Ты близок к истине, – как-то мне сказал ангелок, – настолько, что и не разглядеть ее». Так он ответил на мою глубокомысленную реплику о самих корнях мирозданья. Ведь мы с ним и философствуем охотно. Похоже, он самый терпеливый мой собеседник. Конечно, он причастен к горним тайнам, но в какой мере? Пронизанный чувством, мой ангелок вряд ли мыслитель в расхожем понятии. У него заметна плохая философская выучка и полное отсутствие книжных знаний. Мне пришлось убедиться, что он не знаком даже с элементарными философскими понятиями, терминологией и проблематикой. Я-то ведь кой-чего поднабрался, гуляя об руку с наверно лучшим их моих учителей, – может быть, единственным стоящим, истинным любомудром: хотя и вторичным мыслителем, но исключительно добросовестным и эрудированным компилятором, – в роще Академа, загаженной пивными бутылками и обертками от попкорна. А вот мой ангел к обученью оказался вовсе невосприимчив. Но мудрость сквозит в каждом перышке его крыльев. И слушатель он замечательный, – верю, что в нем надежно запечатлено мое каждое слово.
У меня ведь практически нет достойных собеседников, даже и просто внимательных слушателей. Сослуживцы слегка тупоумны, практичны и равнодушны к метафизике. Друзья – напротив: каждый носится со своей метафизической блажью, ловит за хвост ускользающие виденья смысла. Их покалеченные души глухи, слепы, бывает, что и немы, по крайней мере, косноязычны. Про кучера и кухарку даже и не говорю – они оба ленивы, притом любопытны, но как-то по мелочам. Им бы только стянуть чайную ложечку или мои парадные шпоры да посплетничать о хозяине с окрестными простолюдинами. Оруженосец им под стать, рассуждать он как раз любит, но только о политике: такую чушь несет – уши вянут. Что остается? Воззвать к животным, как тот босоногий монах, что на моих глазах проповедовал птицам? Пытался. Моя борзая умна по-своему, многое понимает и в своем подобострастии готова внимать мне часами, согласно подвывая. Но это ж не бескорыстно, она-то уж прагматична до кончика хвоста – на все готова, лишь бы выпросить косточку. Завел кошку – существо мистичное и сокровенное, но, увы, оказалось, еще более моих сослуживцев равнодушное к метафизике, может быть, потому что сама собой – метафизика въяве.
Так я и остаюсь наедине, не считая ангела, со своим душевным избытком, побуждающим в тихие годы лишь философствовать, как умею, можно сказать, киснущим без применения. В детстве мне часто являлась мысль, что я угодил не в тот век, которого достоин, в серый век бесцельного бытия, без великих страстей и прозрений, в серенькое преддверье ада иль рая. Но ведь вот промелькнули столетия, а я даже и не замечал перемен. Проворонил два ледниковых периода, ядерную зиму, а всемирный потоп, вызванный глобальным потеплением, заметил, лишь когда уже волны плескались прям под моими окнами. Должно быть, дело во мне самом или, пусть, в неизменности человеческой природы.
Я в себе подозревал большие таланты, но совершенства достиг не в едином творчестве. Вопрос: берег ли я их, как рачительный скупец, или, наоборот – как мот, растратил на пустяки, в своем грошовом бытованье просто-человека? Не смог мне ответить и ангел. В моей душе будто роились великие поэмы, губы, случалось, уже начинали трепетать в божественном лепете, но с них не срывалось ни единого слова. «Дурацкая у тебя манера губами жевать и закатывать глаза. Иди проверься, может, у тебя скрытая эпилепсия», – посоветовал друг, кстати, врач, пусть и патологоанатом. Проверяться я не пошел, хотя знаю, что эта священная болезнь тоже способ изжить душевный избыток. Мне ж она не подмога, излишек мой не только, даже не столько душевный, сколь духовный.
Да еще и звуки роились в моей душе, но им всегда не хватало какой-то мелочи, чтоб стать музыкой. Еще и объемы, мной творимые в сновиденьях, которые полнятся изваяньями, что достойны великого мастера, и постройками невиданной красоты. Причем не лишь намеченными, а во всей полноте, глубокой разработке деталей, к которым, я, как признал, наяву равнодушен. Я мог бы стать скульптором или, скорей, архитектором, ибо тонко чувствую архитектонику пространства. Мог бы и мыслителем, если б моя вполне изобретательная мысль не была б так подвластна чувству. Но предпочел бы званье художника. Я завидовал вовсе не только великим творцам, но и мельчайшим из малых – графоманам, обивающим пороги редакций, мазилам, мнящим себя гениями, кое-как ляпая на холст тошнотворные пятна или какой-нибудь черный квадрат изображая своими фекалиями. Любому, короче говоря, кто возгласил зло и дерзко: «Я творец, и все вы катитесь в жопу!».
