Аспекты духовного брака
Аспекты духовного брака читать книгу онлайн
Новая книга известного эссеиста, критика, прозаика Александра Гольдштейна (премия Антибукер за книгу «Расставание с Нарциссом», НЛО, 1997) — захватывающее повествование, причудливо сочетающее мастерски написанные картины современной жизни, исповедальные, нередко шокирующие подробности из жизни автора и глубокие философские размышления о культуре и искусстве. Среди героев этого своеобразного интеллектуального романа — Юкио Мисима, Милан Кундера, рабби Нахман, Леонид Добычин, Че Гевара, Яков Голосовкер, Махатма Ганди, Саша Соколов и другие.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Духовная эпидемия, тоже по заветам Арто, создана усилиями людей и ландшафта; источник ее — в наконец разрядившемся психическом напряжении, чья причина затяжная тоска: это унылое буйство долго клокотало внутри, до поры его как бы не было. Выбитый солнцем город Оран не предусмотрен для жизни, в этом качестве его не задумали. Он уродлив, развернут спиной к бухте, так что моря ниоткуда не видно, в нем нет деревьев, садов, голубей, ничего, кроме жары и осенних потоков грязи. В городе напропалую работают, дабы разбогатеть, а богатство в Оране счастья еще никому не давало, счастья тут нет, за деньги не купишь. Дряхлый, старческий город, с запором и недержанием; потянулся к тарелке и обронил в ночной горшок челюсть, захотел почесаться в паху, но рука не нашла того, что искала. Оран и для смерти не предназначен, отходить в нем некомфортабельно: представьте, каково одинокому больному на одре, за сотнями потрескивающих от зноя стен, и целый город говорит о сделках, об учете векселей. Но безотрадно не только лежащему на смертном одре. Весь Оран разделяет чувства страдальца, ведь ему несподручно ни выжить, ни как следует умереть.
А если нет ни того ни другого, если нет бытия, в кладовых подсознания, тайно для светлого поля рассудка вызревает неподконтрольное желание взбунтоваться, уничтожить себя вместе с грязью и зноем, чтоб ничего не осталось от ужаса или чтоб стал он вовсе несносным. Будут зачумленные, покинутые птицами Афины, китайские города, забитые безгласными умирающими, марсельская гекатомба, когда каторжники сбрасывали в ров сочащиеся кровью трупы, константинопольский лазарет, где больных тащили крючьями по полу, соитие живых на погостах Милана, денно и нощно орущий Лондон с его скрипучими повозками для мертвецов — будет все, но не сиденье в конторах, не коммерческие переговоры в кафе, не постылые совокупленья в субботу. Так, не сознавая собственных мыслей и границ своей дерзости, неведомо для себя думали те, кому удалось, словно того не хотя, спровоцировать бунт и получить естественный его результат — чуму. Вот в чем размолвка Антонена Арто и Альбера Камю.
У Арто чума витийствует о празднике, вакхическом пире с красивым дыханием, больше мятным, чем винным. Майский ливень, процеженный свет, бубонный восторг, это искусство, которое, возвратившись к магическим операциям своего перводействия, заставило говорить музейные маски, разбередило кровь, застывшую на ликах жертвенных изваяний. Камю, разграничив в «Бунтующем человеке» бунт и революцию, признал в первом экзистенциальную потребность, а вторую отверг как регламентированное насилие, наводящее мерзкий порядок в казарме. Дело, однако, в том, что они связаны стадиально: бунт порождает революцию и претерпевает от нее муки и гибель, потому что революция убивает не детей, а отцов. В истоках оранской эпидемии — попытка одоленья тоски, то есть бессознательная вариация бунта, но чума таким восстанием не является. Чума не бунтарское возмущение, но его законное следствие, итог; это не иносказательное, это субстанциальное развитие революции, свирепости ее больничного режима, закабаления. В ней нет и намека на фиесту Арто, нет праздника, театра, гордостояния на юру — возвратный, точно приступ после ремиссии, натиск будней, изгаженных карантином, людскими и крысиными трупами. Зной, вонь, абстрактная прогрессия смерти и Сизифово сопротивление одиночек. В другое искусство он уже не верил, в иное восстание — тоже. Его повзрослевшая философия, его неаллегорический ответ на манифесты Арто. Не знаю, кто из них прав.
Я пишу эти строки по мере их написания, жарко, пробило три, значит, близится полночь. Средиземное море не пахнет йодом, рана уже затянулась. Не решил, что выбрать из длинного списка — чуму (непонятно, какую из двух), революцию, бунт, летний зной, осеннюю грязь, скрипучие лондонские телеги, китайские города, забитые безгласными умирающими, старика-астматика из подвала, еще одного старика, что в клочки рвал бумагу, стряхивал вниз и, когда набегали кошки, метко плевал на них, кровь или гной, пах, подмышки или бубоны, Антонена Арто или Альбера Камю. Каждый из этих предметов достоин любви, в каждом есть своя смерть, но завершение требует выбора, эпидемия бывает одна. Вот уже пробило восемь, значит, и полночь прошла. Сам я с этим не справлюсь. Хорошо бы, пришли ученые, принесли с собой метод. И они выходят из филантропического отделения тель-авивской философии для увечных, из водопроводного семинара иерусалимских филологов. Вижу их одухотворенные лица, полезные руки и ноги, общий благоприятный состав организма. Идут, несут метод. Надеюсь, они не дойдут, надеюсь, чума уничтожит их по дороге. Как уничтожит она грязь и жару, марсельскую шушеру, яффских нищих, двух стариков, кошек и крыс, Камю и Арто, меня — за то, что написал эти вялые строки и не смог им придать необходимой энергии. А когда все мы сгинем, обе чумы, истребив друг друга, возможно, освободят место для эпидемии творчества, наполненного исцеляющим или — что будет верней — испепеляющим светом.
Уличное. Странные свидания
Несколько человек в звериных шкурах танцевали у столов пивной в излучине улицы Алленби. Реликт языческих игрищ во славу балканского покровителя, землевладыки с копытом, свистулькой и заплечным мешком для сбора лекарственных трав. Под рукоплеск поклонников выписывали кренделя обутые в постолы плясуны. Маски тоже надели, чуткие морды животных, и древней памятью унюхали дым когда-то полнокровных капищ. Добротная гульба, а первый по значению пункт отдыха румынских работяг, как поведал злачный, с земской бороденкой репортер, кормившийся тем, что сбывал желтым листьям газет раскидистые фикции о гнездах порока на взморье, расположился в этой же улице, кварталом ниже, туда я и отправился перед закатом, в час субботы. Алленби смотрелась пустынно, так бывает перед явлением или исходом Царицы, но я не успел опечалиться малолюдьем — англичанин, встреченный у лавки с еврейской словесностью, возместил мне потерю толпы.
Лет сорока, жилистый, долговязый, прочней пеньковой веревки, что в расцвете декаданса сучили лондонские тюрьмы, он, невзирая на теплынь, был в колонизаторском френче и торчал у витрины, подобно пальме на островке среди вод. Я остановился рядом, верно, для того, чтобы вглядеться в чужие черты, в этом ракурсе представленные неразборчивым профилем, так увлеченным яствами «Накрытого стола», что подозрение, будто гость понимает справа налево, уж коли не весь домострой, то краткую версию, компактный бедекер в сафьяновом футляре, показалось небеспочвенным. Мы стояли параллельно, и он повернулся, как бы дал понять, что я не ошибся.
Лицо бомбиста, анархо-беспределыцика (словцо после дефиса — герб идейного террора, не нынешняя плесень приблатненного арго), подложившего взрывчатку под кремовые курватуры театра, где по случаю именин, огладив сутаны, парчовые платья, фрачные крылья, расселись церковь и государство и хрустально прозвенел детский хор, двести накрахмаленных душ обоего пола, запутавшихся в ленточках, бантах, косичках в эмпиреях свергнутого потолка. Меланхоличного патологоанатома, любителя ночных, несуетных кромсаний. Этнографа строгой школы, заглушающего недовольство индейцев аккордами концертного рояля, на нем по соседству, в хижине с отверстым зевом играет супруга пытливого изыскателя. Лицо поэта на подъеме и в приливе. Мелькнуло что-то еще, но я оборвал нить аналогий. В общем, он принял ядерную, ракетоносную дозу неизвестного мне вещества, ибо свечение, исходившее от его щек, глаз и лба, вряд ли имея причиною святость, скорей вызывалось действием препарата, коего властью годы подвижничества уместились в таблетке, ампуле, порошковой пыльце. Малопривлекательное поветрие, китчевый фаст-фуд, совративший торопливый муравейник с его потребительской манией, превознесенной, к сожалению, и автором «Дверей восприятия», — чем сидеть лотосом, уповая на ресурсы внутренней мощи и огнь воздержания, уколись, глотни, результат будет сам-десять. Раньше было иначе: извольте раздеться, сухо молвил Тагору-отцу Рамакришна, убедился, что кожа на груди у Дебенд-раната, вследствие длительных духовных упражнений, красна, и лишь после того признал в почтенном наставнике положительную глубину пути.