Ди-Пи в Италии
Ди-Пи в Италии читать книгу онлайн
В феврале 1945 года Ширяев был откомандирован в Северную Италию для основания там нового русского печатного органа. После окончания войны весной 1945 года Борис Ширяев остался в Италии и оказался в лагере для перемещённых лиц (Капуя), жизни в котором посвящена книга «Ди-Пи в Италии», вышедшая на русском языке в Буэнос-Айресе в 1952 году. «Ди Пи» происходит от аббревиатуры DPs, Displaced persons (с англ. перемещенные лица) — так окрестили на Западе после Второй мировой войны миллионы беженцев, пытавшихся, порой безуспешно, найти там убежище от сталинских карательных органов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
На своей одинокой кровати задыхается в пароксизме кашля Савилов. Это — Россия его поколения, соловецких, колымских, печерских доходяг.
Чей-то ребенок взметнулся, напуганный страшным сном, вскрикнул и залился плачем… Это его песня.
Так протекают спокойные дни слободки Ширяевки. Но иногда над нею проносятся бури… Ветры, дующие в стране, куда нас загнала бродяжья доля, нагоняют облака. Солнце меркнет, и страх сжимает сердца железными, колючими тисками…
Самый сильный порыв таких ветров пронесся в день парламентских выборов в Свободной Италии. Ветер, дующий из той страны, откуда мы вырвались в грохоте битв и дыме пожаров, рванул, напрягая все силы. Задолго до дня выборов все улицы Рима уже пестрели вереницами ярких плакатов, и с каждого из них на нас смотрело лицо зверя… того, из берлоги которого мы ускользнули. Щупальцы спрута тянулись к нам и укрыться от них было уже негде.
— Вот, примерно, сидим мы здесь и беседуем, — рассуждал Лозинка, — а думка у нас всех такая, что на мушку мы все уже взяты… Вон он свой наган-то на нас навел!
Со стен школы, в которой надлежало стоять избирательным урнам района Монте Верде, на нас смотрело знакомое усатое, самодовольное лицо. Да не одно, а целый ряд портретов, чередовавшихся со столь же знакомой эмблемой.
— Серпом тебя подрежет, а молотом пристукнет… и амба!
— Амба!
Рано утром в день выборов к школе прибыл отряд спешенных конных жандармов.
— Ребята ладные, — осмотрел их опытным глазом Савилов, — сытые, снаряжение в порядке.
— Ладные-то ладные, а за кого они повернут?
— Кто-же их знает.
Посмотрели слободчане на молодцов, подивились на их блестящие, с вызолоченными эфесами сабли и без сговора, но единодушно стали растекаться кучками с пустыря.
— От греха подальше… А там увидим. Стреляная ворона, говорят, и куста боится.
— Очевидно, свои основания к тому имеет.
— Куда же пойдем?
— Да куда же? Остерии-то открыты сегодня?
— Настежь все, как одна. — Так пошли?
— Ну, и пошли. Не всем скопом в одну, а по разным, колхозами — человека по три-четыре…
— Так и пересидим незаметно.
Сидеть пришлось долго. Избиратели стали собираться лишь часов с десяти. На доске перед входом в школу каждые полчаса писалось число проголосовавших граждан Италии. Оно росло, но довольно медленно. За столиками остерий, занятыми группами слободчан, ход выборов тоже отмечался количеством стоящих на них пустых бутылок. В Италии их не принято убирать со стола. Эта запись росла пропорционально быстрее.
К полудню проголосовала половина избирателей.
К этому же часу число бутылок на столах дошло до предельной нормы.
— Точка, — распорядился Савилов. — И некуда и не на что. Айда домой… Будь, что будет.
Обратный путь на пустырь мы совершали в порядке взаимной кооперации, то есть шеренгами, заботливо поддерживая друг друга. Некооперированным единоличникам приходилось туго. Особенно на ступеньках лестницы, ведшей от школы в слободку. Преимущества колхозной системы сказывались на них особенно ярко. Преодолевает такую трудность единоличник и качает его, как сосенку в бурю.
— Piano, piano, — подхватывает его под руку бравый жандарм.
— Верно, друг, пьяный я, как есть пьяный…
Общий язык с опорой Де Гаспери и взаимное понимание были установлены.
— Замечательные ребята! Никакой тебе грубости или некультурности! Сочувствуют нашему состоянию… Понимают!
Вряд-ли жандармы понимали на самом деле нас, диких «страниеров», предпочитающих, вопреки здравому смыслу, жизнь на чужом пустыре возвращению в свои, столь прекрасные на плакатах, дома.
— Как разъяснить им это? — грыз меня нераздавленный еще червячёк журналиста-агитатора. Нельзя, побьют еще коммунисты… вон их сколько гогочет перед плакатами… Да и с языком слабовато.
Но разъяснитель все-таки нашелся и жандармы кое-что поняли.
Их блестящие сабли, краги, широкие красные лампасы и прочие красоты неудержимо тянули к себе моего Лоллюшку.
Кудрявый, светлоголовый мальчишка незаметно для самого себя оказался среди жандармов и достиг заветной цели — подергал за кисть темляка сержанта.
— Ты откуда?
— Вон оттуда, — ответил мальчишка по-итальянски, да еще со звонким феррарским акцентом. Разговоры с падре Бутенелли вряд-ли научили русскому достопочтенного отца-настоятеля, но его учитель постиг все красоты благородной Феррары.
— Ты итальянец?
— Нет, русский.
— Из самой России, от белых медведей?
— Нет, медведей там как-будто не было, — с большим сожалением сознается Лоллик, — я их только в Берлине в Цоо видел.
— А шеколад там был? — протягивается к нему солдатская рука с пайковой плиточкой американского рациона.
— Был… только… — разъяснение сложной системы снабжения трудящихся продуктами питания в стране победившего социализма Лоллику не удается. Выясняется лишь одно: будучи в России, шеколад он ел только раз в течение всей своей сознательной жизни. Но гастрономическая проблема интересует обе стороны: жандармов — теоретически, а его — практически, так как для наглядности плитку шеколада сменяет кусок колбасы, а колбасу — апельсин. Лоллик чужд рутины. Поэтому он поглощает все в порядке поступления, не придерживаясь устарелых традиций. Интересный разговор между тем продолжается и в порядке прений выясняется, что в этой самой России ее достигшее вершин благосостояния население ветчины не ест, предпочитая ей кладбищенские консервы из собственных дедушек и бабушек.
Страшные рассказы о колбасе из отрытых трупов, слышанные на далекой родине, видимо, глубоко засели в памяти ее блудного сына.
— Стой, — говорит сержант, — этот мальчишка рассказывает занятные истории; позовите лейтенанта, ему будет интересно.
Лоллик повторяет свои воспоминания перед пришедшим офицером.
— Слышите? — говорит тот солдатам, ведь так складно врать мальчишка не может. Он еще слишком мал для пропаганды… следовательно…
— Следовательно, врет «Баффоне» и наслушавшиеся его дураки, — решает сержант.
«Баффоне» значит по-русски «усач». Это старинная кличка итальянского Фальстафа, хвастуна и враля, Героя позабытой уже кукольной комедии, «Петрушки» залитых солнцем площадей. Теперь о ней вспомнили и приклеили ее к Сталину.
— Вот вам и разгадка того, почему эти люди скитаются здесь по пустырям и развалинам, а не возвращаются на родину, как наши из Германии.
— Мертвечина вряд-ли вкусна! Даже с пармезаном и оливами… Брр… — плюются жандармы.
Собеседование на русские темы длилось до ухода отряда. Лоллика оно обогатило. Пришлось даже сбегать домой за коробкой, чтобы сложить в нее непомещавшиеся в руках апельсины, шеколадкн, куски колбасы, початые банки консервов… Вероятно, и его слушатели несколько обогатили правдой свои представления о стране, где жизнь так свободна и прекрасна.
Наутро мы облегченно вздохнули. Радио прохрипело о победе католиков.
— Пронесло на этот раз мимо! Еще поживем.
Но обрывки плакатов со столь знакомыми нам усами висели еще долго и злобно шуршали по ночам.
— Это «горячо любимая родина» нас с тобою зовет, — говорил тогда мне Савилов. — Слышишь ее?
Я слышал и, наслушавшись шорохов спал сторожко и тревожно.
Куда уйти от них? Где скрыться от ее «призывов»?
Счастливый день, когда шорохи оборванных плакатов и другие более основательные причины перестали треножить сны большинства обитателей Ширяевки, пришел под осень.
На пустырь, как и весной, покачиваясь в рытвинах, въехали два грузовика и слободчане устремились к ним, таща чемоданы, сумки и ящики…
— Кто в Венецуэлу — на первый, а в Аргентину на второй! — пытался установить порядок кто-то, незабывший еще немецкого «орднунга».