Две строчки времени
Две строчки времени читать книгу онлайн
Из предисловия Ю.Линника
"«Две строчки времени» — роман о любви. О любви пронзительно чистой и трагической. Роману присущ лиризм большой поэзии, — это, по сути дела, поэма в прозе. Двухголосная поэма: две Ии — через бездну времени и смерти — ведут неявный диалог друг с другом. Вот они могут найти согласие: несмотря на то, что внешне столь противоположны и их судьбы, и их характеры.
В ткань романа тонко вмонтирован еще один диалог. Это диалог-аллюзия, диалог-реминисценция: Иван Бунин как бы противостоит — разумеется, неявно, в глубинах подтекста — Владимиру Набокову. В творчество обоих писателей властно вошел Эрос. Наш «русский Эрос» — если использовать термин Г. Гачева. Но сколь различно он преломился в творчестве Бунина и Набокова! Вспомним, как мощно и ярко тема страсти прозвучала в бунинских «Темных аллеях», — и как она утончилась, изощрилась, где-то даже изломалась в набоковской «Лолите». Два эти произведения — «Темные аллеи» и «Лолита» — тоже задают роману двуполюсность: как если бы это были не книги, а живые персонажи. Леонид Ржевский — писатель-филолог. Поэтому в его прозу филологические реалии могут входить на правах героев, деталей, сюжетных поворотов. Отсюда и чисто структурное своеобразие этой прозы, и ее насыщенность культурно-историческим контекстом. В глубинном споре Бунина и Набокова Леонид Ржевский тяготеет к бунинской традиции..."
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Она вундеркинд! И ей, знаете, даже ученую сулили карьеру. Книжку очерков напечатала о дальнем севере, где ходила на лыжах.
— А теперь?
— А теперь, вот совсем уж недавно, все бросила и очутилась не то в рекламном, не то в туристическом бюро, шеф которого, говорят, от нее без ума. Одержима скоростями и носится на своей пожарного цвета машине сломя голову, так что уже дважды угодила в полицию. По счастью, не хватает у нее шишей на гоночную, иначе наверняка свернула бы себе шею. Кстати: Пьер знает ее не хуже, чем я: купался с ней несколько раз вместе в бассейне и потом упрашивал позировать ему для какой-то очередной скандинавской наяды. На коленях стоял!
— Вздор насчет «на коленях»! Но удаются такие природе нечасто, и перцу у нее под хорошенькой шкуркой — хоть отбавляй! — говорит Пьер. — Увы! богема и мечется. Квартиры меняет бессчетно.
— И постельных мальчиков.
— Довольно, Моб! — говорит Пьер.
3
«Я найду вас сама»…
Нашла она меня неделю спустя. В праздничное послеобеда, сероватое и ветреное, подле моей пляжной будки, в песчаной широкой воронке, сделанной для того, чтобы ветер по своему усмотрению не переворачивал читаемых вами страниц.
Впереди ее бежала крохотная рыжеватая собачонка, похожая на выкусанный уже кукурузный початок, с нервными выпуклыми пуговицами глаз.
Было в ней в этот раз нечто во вкусе «волосатиков» — потертые джинсы цвета утопленника, с заплатой на маленькой ягодице, и местные довольно уродливые сабо с большим раструбом, в котором, однако, пряталась ухоженная ступня с розовой пяткой и выкрашенными кармином ногтями.
— Устала, пока разыскала вас! — сказала она, скидывая сабо кувырком в стороны. — Поэтому сперва окунусь. Открыта ваша кабина?..
Она вернулась через минуту в двух красных поперечинах и побежала мимо меня, печатая по песчаному скату матово-золотистые следы. Початок, несясь за ней по пятам, связывал их своими, как пунктиром.
У меня не хватило простоты подняться за ней, крякнув, как следовало бы, по-стариковски, и я следил только издали, как она, бесконечно долго, балансируя тонкими руками, шла навстречу «моряку» и брызгам из-под скалистых камней и стала |же совсем маленькой, когда упала на встречную волну и поплыла.
То, для чего я ей понадобился, был переклад на русский язык торгового объявления одной местной текстильной фирмы. Сбегав в будку, она принесла скрученную трубкой тетрадку с печатным вкладышем внутри и собственными переводческими попытками, довольно беспомощными, но — и то сказать: переложить подходяще для советского потребителя тон западной рекламы не так уж просто.
Текст был невелик, я продиктовал ей то по-русски за четверть часа.
— Здорово! — сказала она (было вообще у нее в языке порядком энергичного просторечья). — Эта фирма связана с нашим бюро, но гонорар будет мне особый. Половина — вам!
— Не пойдет!
— Почему? Я получила заказ — вы его выполнили. Категорически — пополам! — и то уж бессовестно с моей стороны.
— Давайте тогда тетрадку обратно.
— Если, — прищурилась она на меня, и даже поросль на тонких ее руках, вставшая дыбком, дышала протестом, — если вы не признаете равноправия, забирайте ваш перевод, и больше с вами мы не знакомы!
Что наши представления о равноправии расходились, сомневаться не стоило. Удивительно было то, что эта поблекшая тема сложилась у меня вдруг в предолгий и даже патетический монолог с разными дальними экскурсами и касательными. Влияла, вероятно, аудитория, сидящая по-турецки напротив с мокрыми коленками, исподу облепленными песком, и вот-вот готовая вскинуться; может быть, тоже — прислушивающаяся вокруг мягкость прибоя, серого неба, неподвижных сосен…
Говорил же я о той не имеющей заменителей вершине, на которой, по-моему, должна бы стоять женщина — воплотительница недостающего живому миру гармонического начала. Забрел я тут далеко, прихватив даже и вечную женственность… «Стремление теперешней женщины. — говорил я, — быть иным, чем ей быть свойственно, привело уже к катастрофам: распаду семьи, трагическому одиночеству детей, оторванных от материнской груди не только в буквальном смысле. Движение „волосатиков“ — яркий тому пример. Будущее этого одичания женщины в условиях избыточной цивилизации — противозачаточных пилюль и синтетического грудного молока — представляется мне иной раз в виде бесконечной пустыни, выложенной от горизонта до горизонта рыжим нейлоновым ковром. Последний мужчина, обезумевший от мытья посуды и стирки своего и жениного исподнего, покончил самоубийством. Между зарослями стиральных машин и холодильников хищно бродят старухи в папильотках и кратчайших шортах над жилистыми, в синих склеротических узлах ляжках; бродят в поисках несостоявшихся ощущений и идеи нового женского клуба»…
— В этой чепухе, — сказала Ия, позевывая, — есть полторы мысли, но мне сейчас как-то лень с вами спорить. А стихи вы не пишете? По тому, что говорили о женщине, — что-то средневековое и из Соловьева, — я предполагаю, что — да!
Что она различила в монологе моем Соловьева, было удивительно. Но она вообще была необыкновенно начитанна и памятлива. «Вундеркинд» — по словам Моб.
— А если бы я писал стихи, стали бы вы их слушать?
— Может быть. И попросила бы вас написать вот этот пейзаж, что сейчас.
— Стихи не мои, но — пожалуйста:
— Ностальгия! — перебила она меня. И немного спустя, зевнув снова: — Больше всего люблю Маяковского!..
Становилось все ветреней. Купальные ее доспехи высохли и налипали на кожу резким пунцовым штрихом.
— Красное — это тоже любимый ваш цвет?
— Да, красный и желтый. Еще — зеленый. Если бы удалось создать независимое государство, о котором мечтаю, цвет флага был бы красно-зелено-желтый.
— А какие независимые будут жить в вашем государстве?
— Молодежь.
— Независимые от чего?
— От отживших уже поколений. Таких, как ваше…
4
Она позвонила мне домой дней через пять, поутру: три дня и три ночи, по ее словам, трудилась над переводом какого-то русского туристского проспекта. Кое-что в тексте ей было неясно.
— Я бы заехала к вам после работы. На пляж. Если будете там.
— Буду.
— За помощь приглашаю вас в воскресенье поужинать. В «Три короля» — это мой любимый «инн», и там здорово кормят. И джаз… Что? Иначе не состоится. Это — вы знаете по-латыни? — conditio sine qua non.
Знаю ли я по-латыни? Экая маленькая наглость!
— Ну, если sine qua non, — я согласен!
С переводом на этот раз провозились долго. Смущали ее, оказывается, архаизмы в описании церковной архитектуры и утвари, пропущенные советскими составителями словарей ради «религия — опиум для народа» и из перестраховки.
Не состоялось и купанье, — но спорилось на фоне сумерек хорошо.
Началось — с волос, которые она обрезала почти «под горшок», напоминая теперь благочестивого отрока русских лубочных картинок.
Я сказал ей об этом.
— Моему теперешнему другу нравится эта прическа, — объяснила она. — К концу сезона, верно, переменю.
— Друга или прическу?
— И то, и другое. Смелее, смелей! Вижу в ваших глазах всю иронию предков, и — «какой это по счету друг в моей жизни?»
— Допустим.
— Который по счету? — повторила она и, наморщив переносицу, стала загибать один за другим пальцы на узенькую ладонь. Заполнив одну, загнула было на другую два огненно выкрашенных ногтя — и один разогнула опять.