Сумрачный красавец
Сумрачный красавец читать книгу онлайн
"Сумрачный красавец"-один из самых знаменитых романов Жюльена Грака (р. 1910), признанного классика французской литературы XX столетия, чье творчество до сих пор было почти неизвестно в России. У себя на родине Грак считается одним из лучших мастеров слова. Язык для него — средство понимания "скрытой сущности мира". Обилие многогранных образов и символов, характерных для изысканной, внешне холодноватой прозы этого писателя, служит безупречной рамкой для рассказанных им необычайных историй.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мы пересекли дюны, — в лунном свете они обрели выразительность, пологие склоны и подъемы выглядели величественно, словно опустевшее поле битвы. Вдалеке, у самого горизонта, колыхался серый туман, точно дремучий лес, начинавшийся за прогалиной.
— Кто еще в здешних местах отправился бы в такую ночь на прогулку? В самых прославленных пейзажах мне всегда больше всего нравился тот уголок — его порой бывает трудно отыскать — где можно, так сказать, повернуться спинойк зрелищу. В Венеции, в путанице улочек, так прихотливо чередующихся с каналами, у меня иногда бывали чудесные минуты, когда улочка вдруг превращалась в коридор, и приходилось пробираться между хлопающими дверьми, будто в тесном коридоре дешевого, сомнительного отеля, где в номере ставят кувшин с горячей водой и ведро, — а в глубине, у порога потемневшей двери под аркой, с неутомимым журчанием яростно плескалась, сверкала и пенилась под солнцем черная вода в оправе из камня: и в этом была вся Венеция. Вот и здесь мне больше всего нравятся эти ровные, уходящие вдаль лужайки за дюнами, которые видишь, когда поворачиваешься спиной к морю, — они такие торжественно неподвижные, но шум прибоя совсем близко, и чувствуется, что на заднем плане — сама бесконечность. А в узеньких каналах во время прилива беззвучно прибывает черная вода.
— Вам приходилось подолгу бывать в Венеции?
— Да, там прошло, можно сказать, все мое раннее детство. Мы с мамой приезжали туда почти каждую осень. Мой отец всегда, сколько я помню, отличался необычайной способностью внезапно исчезать. Его ужасно утомляли деловые встречи, заседания совета директоров — вся эта нелепая обстановка спальных вагонов, дорогих отелей, а иногда — на несколько дней — и модных курортов.
— Мне бы хотелось, Кристель, чтобы вы рассказали о вашем детстве (я записываю все это вкратце, опуская мои реплики, не имевшие прямой цели продолжить разговор. Какой в них смысл? Мне всегда казалось, что в девяти случаях из десяти диалог — это лишь отчасти сдерживаемый монолог: один из двоих, одержимый своими демонами, всегда держит бразды правления, как выражались в элегантных гостиных).
— Мне не так много запомнилось из раннего детства. Но я хорошо помню себя, двенадцатилетнюю, в большом, унылом пансионе — длинные коридоры с безжалостно бьющим в глаза светом, прохладные дворы в тени лип. Это было мрачное место. Я не умела завязывать дружбу с другими девочками, и каждая неделя, все недели (хотя, заметьте, училась я хорошо) проходили в ожидании воскресного утра, когда родные брали нас на прогулку. После окончания мессы мы играли во дворе. Потом появлялась сестра-привратница со списком и называла имена первых счастливиц. Ко мне приходили редко, и я никогда не знала наверное, выйду сегодня или нет. Шли минуты, привратница появлялась все реже, и по мере того, как двор пустел, он набухал тьмой, неотвратимой, как смертная казнь. Это был конец. Я помню этот двор под дождем, съежившийся, тоскливый, отрезанный от мира. В непроходимой лесной чаще и то не найти такого затерянного, пустынного уголка. И я гуляла под липами, которые осыпали меня дождем. Как сейчас, помню блестящие и влажные стволы, черные, угрожающие, а еще — намокшие веточки с отставшей корой, лежащие на земле, и водопад, струящийся с веток. Я была точно пьяная от одиночества, от невыплаканных слез. Смотрела, как по небу несутся тучи, порой сильный порыв ветра встряхивал ветки, и от крупных капель, падавших на землю, разлетались грязные брызги. А там, за стеной были оживленные улицы, колдовской лабиринт города, кафе, театры, толпа, все те чудесные места, где чья-то жизнь завязывается узелком, запутывается, находит опору в других жизнях, испытывает на себе их силу, их жар — но я была вне всего этого. Правда, я знала, что долгожданный выход в город опять обернется для меня разочарованием: всякий раз меня будто преследовали злые чары, и все вокруг становилось заурядным и скучным. Но мне не давала покоя мысль о бесчисленных возможностях, о блистательной, свободной жизни, путь к которой непостижимым образом мне заказан, я заперта в этих неумолимых стенах с окнами без ставен, переливающимися жестоким блеском.
Потом под присмотром надзирательницы мы снова шли в класс: маленькое, увечное, дрожащее от холода стадо, стриженые овечки, покинутые Провидением. Голос у надзирательницы помимо ее воли делался тише, мягче (нас ведь оставалось совсем мало, не надо было кричать, чтобы мы расслышали), и я воспринимала это как ласку, как выражение сочувствия. Я шептала: "Бедная, бедная Кристель!" В это мгновение я чувствовала, что становлюсь услужливой, доброй, заботливой — страшная несправедливость, которую учинили над детьми, на несколько минут превращала меня в сестру милосердия.
Мне было тринадцать лет, когда меня первый раз повели в театр. Вынуждена признаться: из самых напыщенных и ходульных опер мне по вкусу наихудшие, те, что не идут на компромисс.В тот вечер давали "Тоску" (представляю, что вы подумали, но я запрещаю вам смеяться). Войдя в зал, я сразу оказалась в гуще жизни, настоящей жизни, той единственной, которою мне хотелось бы жить. В театре я люблю все: резкий запах духов, грозовой багрянец плюшевых драпировок, эту полутьму глубокой пещеры, отливающей перламутром, перегородчатой, пластинчатой, словно внутренность раковины или улья. Впрочем, в какой бы части театрального здания я ни находилась, хитросплетение коридоров, наклонные плоскости, лестницы — все наводит меня на мысль, что я проникла сюда через подземный ход: именно поэтому я здесь чувствую себя в безопасности, в надежном убежище. В пышной и торжественной обстановке, подобающей церкви, — правда, театр по сути и есть церковь, — светская музыка обретала для меня некое религиозное звучание, затрагивала все струны моего сердца, это были Любовь небесная и Любовь земная (поверьте, я не шучу), как их изображают на наивных картинах — мне хотелось разрыдаться, но я сидела не шелохнувшись, без слез, широко раскрыв глаза, словно пораженная ударом тока. В этой опере (к стыду своему, не знаю, где именно) есть отрывок, воссоздающий какую-то простодушную народную забаву, что-то вроде беззаботного деревенского праздника под ярким, сияющим солнцем, — но я настолько прониклась духом Рима, с его зноем и ароматами, его неумолимыми твердынями (позже мне приходилось видеть и гравюры Пиранези, и замок Святого Ангела, — но все это возникло в моем воображении еще тогда), его испепеляющим молниями небом, свидетелем величественных страстей, — что этот отрывок, светлый островок беспечности на вершине катастрофы, подействовал на меня сильнее, чем самая трагическая ария, буквально заставил содрогнуться. А последний акт стал потрясением: это была жизнь, поправшая смерть, жизнь по ту сторону могилы, песнь любви, торжествующей и после рокового залпа. Не стыжусь признаться: когда полицейские театральным жестом сняли шляпы у края бездны, куда только что бросилась героиня, этот гениальный образчик безвкусицы вызвал у меня слезы. Я была там, в самом сердце трагедии, вне жизни, вне себя. Это был дневной спектакль, в зимнее время: когда мы вышли из театра, уже стемнело, у меня звенело в ушах, я натыкалась на стены, как пьяная. Город с его огнями качался, заливаемый черным ливнем, улицы были точно прогалины, в которых застоялся душный красноватый туман, а надо всем торжествующе развевалось знамя смерти.
Я немножко посмеялся над Кристель, хотя меня растрогала ее исповедь, взволнованная и полная высокомерия. Можно ведь смеяться над человеком мягко и дружелюбно: такая насмешливость обычно свидетельствует о глубочайшей душевной близости, в которой не решаешься признаться, — и помогает избыть излишек симпатии.
Потом мы присели ненадолго отдохнуть во впадине между дюнами. В упоительном лунном свете песок поражал белизной, но уже был холоден, как снег. Прилив ослабевал, моря было почти не слышно. Невозможно представить себе более призрачный пейзаж: один его край терялся в морском просторе, другой — у мглистого горизонта, над пустошами, присыпанными мелкой жемчужной пылью. Кристель была задумчива, какая-то грустная мысль увлекла ее за собой. Она говорила обрывками фраз, с долгими паузами: