Новый Мир ( № 3 2011)
Новый Мир ( № 3 2011) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Афиши
Я ей сказал, приходи вечером, пойдем к моему старому другу. А она спросила, что, если я приду не одна? Ну приводи своего питекантропа, говорю, будет даже забавно.
Почему в чужих городах меня охватывает такое горячее желание изменить жизнь и такое яркое чувство, словно я ее только что изменил? И лишь возвращаюсь в Москву, как оказывается, что я так же бегу, трясу головой, бормочу, уже не такой отзывчивый к людям, не такой открытый, и добрый, и славный, и дорожу чем?
Лишь картинками жизни-которая-когда-то-была — солнечный пляж у карьера, мы, двое счастливых молодоженов-однокурсников, сидим спиной к обрыву, к стене из песка, за нами рыжая стена с дырками ласточкиных нор, твой полосатый купальник из махры, тяжелый, мокрый от воды, маленькие треугольники, ты снимаешь, отжимаешь, кладешь на подстилку (она же скатерть), ты растягиваешься, скрючивая пальцы ног и смешно зевая, вокруг никого, одни ласточки, они кричат над головой, бросаются к норам, и свет солнца, он еще желтее от песка за спиной.
Ты моя жена, нам по двадцать, и у нас есть новая пустая квартира и этот пляж на окраине спального района, и еще по вечерам мы воруем кабачки у старухи в палисаде, потому что нам нечего есть, но мы веселые, мы звонкие и бодрые.
Я знаю, что ты талантливее меня, что ты всегда будешь талантливее, и — меня это устраивает, я тянулся за тобой, ты была моей линией горизонта, ты играла так, что мы, дураки первого курса, знали — нам такое никогда не светит, так жить на сцене, а я понимал, что только ты можешь сделать меня профессиональнее и лучше, потому что к тебе я никогда не буду чувствовать зависти, потому что тебя — здесь уместно в противовес — я всегда буду любить.
И это “всегда” ты не подвергла сомнению, сбежав в Германию с пожилым танцором, слинявшим в свою очередь от еще более пожилой жены, нашего сына ты почему-то оставила моей маме, а я, как дурак, был вынужден давать интервью в прессе и на вопрос, было ли мне больно, сказал сначала — без комментариев.
А потом добавил: конечно, больно.
Мне и сейчас больно.
Хотя мне тридцать семь. Весь город оклеен афишами с твоим лицом — теперь оно стало чуть строже, сдержаннее, в нем больше горечи и потому красоты тоже больше — пожилой немецкий танцор тебя бросил, потом были и другие, я не вникал. Но я всегда ходил на твои спектакли, чуть позже, когда привыкал к афишам и к твоему лицу как части пейзажа, и, может, поэтому я стал неплохим актером — потому что ходил на твои премьеры. Ты задала мне такую планку — своим существованием и своим уходом, — что я понимаю: всем, что у меня есть — роли в маленьком, но гордом театре, мои крохотные завоевания, моя неширокая, но преданная публика, — я обязан своему несчастью. Ты была требовательна к себе как актриса, но как человек металась, беспорядочно, не по своей высоте мелко, казалась кому-то жалкой, но не мне, потому что я никогда... ну ты помнишь... а всегда.
А ты просто не успевала, ты хотела жить хотя бы в тех промежутках, которые оставлял тебе твой дар. Ты стала настоящей большой актрисой и сменила свое простенькое, среднерусское, русое имя на экзотическое, необычное, люди ведь любят все необычное, сказала ты мне в паспортном столе.
Потом ты поставила фотоаппарат на облитый льдом жестяной карниз тогда еще цельножелтого, цыплячьего цвета дома и сказала, иди сюда, Гошка, иди сюда, милый, хороший мой, иди сюда, дурачок, и я пошел на этот твой голос. Ты обняла меня за шею, я почему-то присел, красная варежка легла мне на плечо, и ты, маленькая, возвысилась надо мной, и так мы и получились — я, растерянный, влюбленный щенок, и ты, мудрая, знающая, талантливая и уже одинокая — на той фотографии, которая останется в моей памяти и твоем чемодане с немецкой биркой.
Гости
Мы встретились вечером возле “Лампы”. Рыжая пришла с питекантропом.
— Разрешите представиться? — Он горячо пожал руку. — Богдан.
Имя самое идиотское. Он тревожно заглянул мне в глаза и спросил, читал ли я Пруста. Я нехотя признался. Он доспросил:
— Всего?
Он пошел рядом, заглядывая в глаза.
— Извините, что настаиваю. И “Обретенное время” тоже?
И обретенное. И все виды утраченного.
— Вы ведь актер? Пруст, очевидно, не сценичен. Как, впрочем, и Джойс. Титаны.
Мы торжественно помолчали. Я вспомнил, что недавно видел монолог Молли Блум, но поддерживать этот разговор не хотелось. А питекантропа было не остановить.
— Я занимаюсь проблемой Германтов в контексте европейских династий.
Рыжая захихикала.
— Делез пишет, что даже Германты не имеют иной неизменности, кроме неизменности имени...
“А некоторые, — подумал я, — имеют неизменность идиота”.
Она останавливалась в подворотне и, оглянувшись на меня, подносила ладонь к глазам, словно закрываясь от палящего солнца. Хихикала. Убегала-прибегала. Питекантроп устало говорил: “Ну Соня, сколько можно”...
Под закопченным сводом в сквозных дворах она подпрыгивала и касалась кирпича. Хвастая, показывала мне черные пальцы. Снова хихикала. Она делала меня стариком, папашкой, криво ухмыляющимся типом, приземленным, материальным, скаредным, скучным, тупым, неспособным удивляться, чудить, прыгать и махать руками как мельница — одним словом, взрослым.
Меня это ужасно злило.
И тогда я тоже подпрыгнул и коснулся черного свода, рукав новой дубленки треснул.
— А это какой дом? — спросила она.
Я знал, но говорить не стал.
— Да, какой это дом? — спросил я и уставился на питекантропа.
Питекантроп нахмурил отрезок лба и сказал:
— Если память мне не изменяет, это знаменитый дом-календарь, построенный в 1867 году графом...
Мы с ней переглянулись, она схватила меня лапкой в варежке, и мы понеслись. Зануда остался позади, а мы бежали через черные тоннели дворов, трогая витражи и щелкая каменных львов по носу, цокая по керамическим плиткам, ветер, свет, пыль и история неслись на нас, неслись быстро, как протонный поток, зануда позади в тумане кричал: “Куда же вы, друзья, это нечестно!” — а мы бежали, бежали, бежали мимо потертых коленок ангелов, мимо рыцарей с отбитыми лицами, мимо крестов, мимо туй в кадках, мимо граффити, мимо ледовых скульптур, мимо вертепных героев — козы, черта, смерти и жида, мимо ряженых, мимо дымных окон кофеен и желтых ламп в них.
Мы пробежали весь город насквозь, вышли из его нутра наружу, на площадь возле ратуши.
Здесь сияло подсвеченное петардами и фонарями небо, ходили факиры и акробаты, дудели в глиняные свистульки дети, продавали горячее вино и каштаны, сияли часы на ратуше, и возле них толпа, спаянная как хор, ждала, когда фигурки выйдут над циферблатом, чтобы стукнуть друг друга в лоб и разойтись.
Она сняла варежку и взяла меня за руку, и вдруг я испугался. Наверное, в такие минуты — под звездами и шутихами — и говорят девушкам что-то важное или хотя бы целуют.
— Я куплю вина, — трусливо сказал я, а когда вернулся со стаканчиками, ее уже не было.
Из подворотни рассеянно выходил питекантроп, близоруко щурясь в путеводитель.
Репетиция
Любарский в короне и мантии помахал нам с площадки Арсенала. Там шла репетиция средневекового уличного действа к Рождеству. Улыбка совершенно вышибла его из роли — лицо у Любарского стало детским. На троне вместо царя сидел радостный щенок.
Я вспомнил, как он рыдал в курилке из-за двоек, но однажды не побоялся и убрал стул из-под ненавистного преподавателя, когда тот оскорбил однокурсницу. Препод упал с грохотом, обнажив растянутые носки и цыплячьи щиколотки, а Любарского хотели отчислять.
Любарский с достоинством подал руку актрисе в рогатой шапке. Перед ним яростно рубились на мечах двое рыцарей. Один махнул рукой, снял шлем, сел на забор и закурил.