И поджег этот дом
И поджег этот дом читать книгу онлайн
Америка 50-х годов XX века.
Торжествующая. Процветающая. Преуспевающая.
Ханжеская. Буржуазная. Погрязшая в лицемерии, догматизме и усредненности.
В лучшем из романов Уильяма Стайрона суд над этой эпохой вершат двое героев, своеобразных «альтер эго» друг друга – истинный «сын Америки» миллионер Мейсон Флагг и ее «пасынок» – издерганный собственной «инакостыо», невротичный художник Касс Кинсолвинг.
У каждого из них – собственная система ценностей, собственный кодекс чести, собственный взгляд на окружающую действительность.
Но вероятно, сама эта действительность такова, что оправдательного приговора она не заслуживает…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– Алонзо при мне сказал Мейсону, что это – самое помпезное жилище, какое ему доводилось видеть, – заметила она, словно угадав мои мысли. – А он повидал все на свете. Но вы себе не представляете, Питер: оно стоит нам безумно дешево. До Фаусто дом принадлежал какому-то барону.
Я шел с моей рослой хозяйкой к группе человек в двадцать, разместившейся на диванах и стульях вокруг рояля. За ними, за стеклянными дверьми вышиной с небольшой дом, лежало безлунное море; бриз вяло трогал багровые шторы, шевелил в темных углах. В зале стоял гомон, громкий, раздраженный, пьяный.
В зыбком янтарном свете все очертания лгали – а может быть, это глаза мои от усталости не желали фокусироваться. Так или иначе, черная ваза с круглыми ручками-ушками, стоявшая на крышке рояля, оказалась, когда мы подошли, головой молодого негра, который в пароксизме неизвестно чего вдруг разинул белозубый рот, а потом разразился песней.
– Это Билли Реймонд, – шепнула Розмари. – Сказочно поет.
Мы тихо подошли к людям у рояля. Песенка была шаловливого свойства: речь шла о бананах и других удлиненных предметах; он со смаком разделывал фамилии людей, славных в мире театра и кино, нанизывая их на банановый вертел; шло это все на масленом мурлыканье, подмигивании, гримасничанье, и он как-то особенно зажмуривался, полностью утапливая глаза в черепе, когда нагибался к клавишам, чтобы извлечь быстренькое зубастенькое арпеджо. Но намеки его, хотя и вполне прозрачные по общему направлению, рассчитаны были на посвященных; с чувством неловкости я принялся разглядывать гостей Мейсона, которые потели в спортивных нарядах, внимая хриплому негру, и – кроме интересного седого мужчины, отчужденно и хмуро стоявшего в углу, – являли собой как бы картину разнообразных стадий хохота. Большинство из них по моей иерархической схеме киноискусства особого интереса не представляло – ну в самом деле, что такое помощник продюсера, администратор группы или ответственный за рекламу?
Среди остальных, не считая звезд, мне запомнились трое – именно эти трое, стиснутые на маленьком золоченом канапе, привлекли мое внимание, рассеянно расставшееся с Билли Реймондом. Первая – Доун О'Доннел, рыжая худенькая молодая женщина, посасывавшая мятный ликер, с лицом такой меловой белизны, что я не мог поверить своим глазам – пока не понял, что это грим, нанесенный тщательно и искусно и с не очень понятной целью шокировать зрителя. Она не была хорошенькой, но сложена была неплохо и была бы вполне привлекательной женщиной, если бы не так преуспела в своем намерении – намерении совершенно очевидном, судя по разительному контрасту между мертвенной белизной лица и оранжевыми волосами и по тому, что для полной завершенности облика не хватало только фальшивого гуттаперчевого носа, – выглядеть в точности как рыжий из цирка. Я вспомнил, что уже слышал о ней и видел ее издали в Риме. Доун О'Доннел было не настоящее ее имя – я где-то читал об этом, – а впрочем, в ней мало что было настоящим. Одно время она подвизалась как актриса в маленьких ролях, у нее была персональная выставка живописи, вышла книжечка стихов. Ни на одном из поприщ, включая несколько браков, не обнаружила она ни молекулы таланта, но, будучи наследницей колоссального торгового состояния в Америке, бестрепетно продолжала свои мелководные искания, очевидно, полагая, как выразился Томас Манн, что можно сорвать хотя бы один листок на лавровом дереве искусства, не заплатив за это жизнью. Теперь, как я понял, она увлеклась искусством кино и каталась по всей Европе за кинематографистами, которые из-за ее несметного богатства, с одной стороны, и детских причуд – с другой, относились к ней со странной, почтительной снисходительностью, звали ее «Рыженький» и горячими «да!» отвечали на ее бесконечные: «Как по-вашему, я красивая?» Все это было рассказано мне в тот же вечер. Розмари сообщила, что Доун периодически живете Карлтоном Бёрнсом.
Рядом с Доун О'Доннел сидел сонный, улыбчивый Мортон Бэйр, известный журналист, поставщик светских сплетен, каждое слово которого в римской американской газете я проглатывал с такой же жадностью, какую раньше приберегал для Китса. Я узнал его по фотографиям. Бэйр был единственным, кроме меня, кто оделся не как для похода на пляж; его короткая, слегка сгорбленная фигурка была облачена в хороший фланелевый костюм – с желтым клетчатым жилетом вдобавок, – он кротко, покорно, даже грустно улыбался песенке Билли Реймонда, которую слышал, должно быть, в десятый раз, и я невольно посочувствовал его скуке, забыв на секунду даже свое низкопоклонническое восхищение этим человеком – тоже светилом в своем роде, – который чуть ли не no-родственному знался с кинозвездами пяти континентов, встречался с Эдгаром Гувером и Гербертом Баярдом Своупом [76]и даже обедал несколько раз в Белом доме.
И наконец, третье лицо в этом трио было настолько знакомо мне по фотографиям, что хотелось подойти к человеку и хлопнуть его по плечу, как давнишнего приятеля. Но когда до меня дошло, кто это такой, я был ошарашен – не знаю, чем больше, неуместностью ли его в этой светской компании или же, наоборот, несколько неприятной естественностью симбиоза, – а потому принялся глазеть на него, как в зоопарке. Ибо это был преподобный доктор Ирвин Франклин Белл, образцовый, неутомимый оптимист-священник, самый известный и самый любимый в Америке священнослужитель после Генри Уорда Бичера. [77]Видит Бог, в этот вечер я был готов к чему угодно, только не к встрече с духовной звездой, такой неординарной, такой самобытной, и только позже из рассказа Розмари выяснил, как это получилось: Белл, наперсник промышленных и коммерческих владык, совершая частный, неевангелический вояж по Европе, повстречал в римской гостинице старого друга, продюсера Сола Киршорна. Киршорн был почитателем Белла, как и многие другие богатые и высокопоставленные американцы, которые находили выведенное доктором простенькое равенство между богатством и добродетелью, добродетелью и богатством, столь же выполнимым, сколь и понятным. Узнав затем, что маршрут Белла включает Самбу ко (и все ту же «Белла висту»), предупредительный Киршорн связался со своей женой Алисой Адэр и велел оказать – от лица съемочной группы, которой он был продюсером, а она звездой, – знаменитому проповеднику всяческое внимание. Результат этого я сейчас и наблюдал: при каждом сладострастном стоне певца дородный, приветливый и страшно потный проповедник смаргивал за бифокальными стеклами, пытаясь тем не менее сохранить свой знаменитый лоск и жизнерадостность, и, как банкир, попавшийся на том, что запустил руку в кассу, поддергивал щеки в жидкой, контрабандной улыбке. Я его отчасти пожалел. В вялых шелковых нефритово-зеленых штанах и рубашке, как у китайской вдовствующей императрицы на одном портрете, с мокро оттопыренной нижней губой, словно готовясь принять на нее леденец или изречь очередное общее место, он изнемогал от неловкости – и обидно было видеть, что какая-то сальная песенка мешает ему получать удовольствие от красивого богатого мира, который он жаждал очаровать. Билли Реймонд кончил песню.
Я поискал глазами Мейсона, но его нигде не было. Когда затих последний журчащий аккорд, трое на канапе сделали быстрые движения руками: Бэйр прикрыл зевок, Белл поправил очки, Доун О'Доннел нервными пальцами приподняла тяжелые серьги – так что какую-то мимолетную долю секунды они изображали трех восточных обезьянок, заслонившихся от зла: немую, слепую и глухую; я отвернулся, и в глубине дома, за открытой дверью, как будто прошел Мейсон, отирая лоб, – я хотел поманить его, но он уже исчез. Публика громко захлопала в ладоши. Я повернулся обратно, к роялю, и Розмари вручила мне вазочку с земляными орехами.
– Я попросила Джорджо принести вам что-нибудь посущественнее, – шепнула она. – Сейчас придет. Билли сказочно пел, правда? Клянусь, он лучше Ноэля Коуарда. Он… тсс… – Все стихло. Билли опять запел, на этот раз прозрачную, грустную «А время идет». Кое-что я в этом понимаю, и его исполнение показалось мне хуже многих слышанных раньше – в том числе любительских. Слушатели, однако, впали в своего рода транс; некоторые – облокотясь на рояль и подперши подбородки ладонями; хорошенькие девушки в открытых блузках, обхватив себя накрест и поглаживая себя по плечам, зажмурили глаза, и вскоре только я, голодный как волк, бодрствовал в комнате и разглядывал тех, на кого, в сущности, и пришел поглядеть: волшебницу Алису Адэр, стройную и светловолосую и с кожей такой опаловой прозрачности, что на ее чуть впалом виске, как на язычке лягушки, который я в детстве рассматривал в микроскоп, каждая жилка, каждый капилляр представали глазу бьющимися, живыми и смертными; снова Карлтона Бёрнса с его сексуально пресыщенным, уродливым лицом – инкуб, верховой демон стольких миллионов женских снов, что не под силу счесть даже его нанимателям; и наконец – Глорию Манджиамеле, черноглазую, спокойную, изящную, чья соблазнительность на экране была лишь бледной тенью действительного, ибо эта чудесная грудь взывала не к зрению, а прямо к осязанию; однако когда она отошла, покачиваясь под музыку, то обнаружила коротковатую, как у многих итальянок, талию и коротковатые ноги – черту, на мой пристрастный взгляд, существенную, которую я не могу определить иначе как вислогузость. Впрочем, мне очень хотелось есть. Я опять оглянулся, ища Розмари, – и тут, должно быть от усталости превратившись в легкую добычу для сквозняка, я чихнул. Я чихнул снова, и снова чихнул – и уже не мог совладать с этой мокрой изнурительной канонадой. Музыка заспотыкалась, смолкла.