Рассказы (СИ)
Рассказы (СИ) читать книгу онлайн
Писатель Дмитрий Новиков: «Все вокруг жаждут хорошего текста!»
В 20 лет он ушел с пятого курса медицинского факультета, чтобы заняться бизнесом. В 30 с небольшим на пике успешной карьеры бросил все и отправился в никуда — в писательство. К 40 годам написал три книги прозы, изданные солидными тиражами известными издательствами и стал лауреатом нескольких престижных литературных премий. В том числе — Новой Пушкинской премии, учрежденной мэтром русской литературы Андреем Битовым. Он помогает начинающим литераторам, убеждая их, что талант всегда пробьется в жизни, не любит разговоров о деньгах, хотя утверждает, что зарабатывает больше, чем когда был бизнесменом. До сих пор числится «молодым» писателем» и с иронией говорит, что «повзрослеет», когда напишет роман. Свою историю успеха «Столице на Онего» рассказал известный петрозаводский писатель Дмитрий Новиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А сколько детей?
— Одна дочь, и звали ее — Даша, — я попытался предвосхитить следующий вопрос, но не угадал.
— Сколько ей было лет?
— Пять с половиной. Не перебивай, пожалуйста.
— Как мне, — удовлетворенно сказала Аня, — рассказывай дальше.
— Но Феофан вместо этого отыскал номер телефона и позвонил в Швецию своей любимой женщине.
— У него ведь жена была… Он что, любил сразу двоих?
— Аня, сложные вопросы задаешь, — я задумался над тем, как и нужно ли объяснять ребенку, что можно любить двух женщин сразу, — понимаешь, вторую он любил потому что она писала хорошие книжки. Ее звали Астрид.
— Знаю, знаю. Она «Карлсона» написала, — ребенок оказался памятливым, а я поспешил поскорее увильнуть от скользкой полигамной темы.
— Правильно. Так вот. Феофан позвонил в Швецию. Он очень волновался, потому что плохо говорил по–английски, но все равно сумел сказать, что совершенно случайно в Стокгольме будут проездом два «лучших в мире» поклонника Карлсона — он и его дочь. И их пригласили в гости.
Мы медленно приближались к магазину.
— Ты водку сегодня не будешь покупать? А то мама говорит, что тебе нельзя, — забеспокоилась Аня.
— Если нельзя, но очень хочется, то можно, — ловко вывернулся я. Ребенок, не вооруженный пока знанием формальной логики, промолчал.
— И они поехали в Стокгольм. По дороге они ели мясные тефтельки и торт со взбитыми сливками. Феофан купил Даше красный зонтик, чтобы их узнали.
— Все правильно, так в книжке написано, когда Карлсон был ведьмой.
— Аня, опять перебиваешь. Они приехали и пошли в гости. Астрид Линдгрен приняла их хорошо, угостила горячим шоколадом с плюшками. Но беседа сначала не клеилась. Все чувствовали себя немножко скованно. Но потом Даша подошла к отцу и тихонько что–то спросила на ухо. И знаешь, Астрид захотела узнать, что сказала русская девочка.
— И что же она сказала? — спросила Аня озабоченно.
— Она захотела узнать, как звали Карлсона в детстве и где стояла его кроватка.
Я замолчал. Мы прошли несколько шагов в тишине, только лед похрустывал под ногами. Наконец я не выдержал:
— Ты поняла что–нибудь?
— Поняла, — задумчиво ответила Аня.
— И что же ты поняла, — прорвалась ненужная, взрослая ирония.
— Я теперь знаю, почему когда ты мне читал про Карлсона, то сначала было так смешно, а потом стало печально…
И тогда забурлила там, в глубине, внутри, та тяжелая вода, о которой стараешься не вспоминать, потому что больно, вода, состоящая из всех обманутых надежд, из заскорузлых ожиданий, из детской веры в чудо, веры в то, что случится, свершится, если не сейчас, то ко дню рождения точно, что–то замечательное, прекрасное, веры, так и оставшейся смешной, наивной, глупой сказкой. «Гребаная жизнь. Траченая, молью, битая жизнь», — я беззвучно выл от отчаянья, от теперешнего безверия, от необходимости сочинять, врать этим широко открытым, доверчивым глазам, чувствовать, видеть, как постепенно, а иногда и резкими рывками, будет гаснуть в них осиянная готовность верить. «Гребаная жизнь. Вся эта беготня, суета, гонки за вещами, схватив которые остается лишь недоуменно повертеть их в руках и выбросить, настолько они смешны, неуклюжи, никчемны. И как иногда нестерпимо хочется дождаться знака, чтобы вернулась, пусть не вера, но хотя бы возможность ее».
«Гребаные подростки!» — впереди, всего лишь в метре от нас, с сочным звуком вдруг взорвался пакет с водой. Я отпрыгнул назад, потянув за собой застывшего ребенка.
— Испугалась? — отряхивая ее и себя, вытирая с лица изморось мелких брызг, спросил я.
— Нет, смотри!
На месте, где только что было страшно, теперь умиротворенно висело облако мельчайшей взвеси. Освещенное заходящим солнцем, оно слегка покачивалось и клубилось, как пар от дыхания большого доброго животного.
— Это был самый сильный в мире «хлюп», — убежденно сказала Аня.
Я огляделся вокруг. Мы стояли посреди пустыря. До ближайших многоэтажек было около сотни метров. Внезапно сверху послышалось еле различимое жужжание. Мы одновременно подняли голову. В темнеющем, густо–прозрачном воздухе, на большой высоте жужжал странный предмет, похожий то ли на летающий бочонок, то ли на иностранный спутник–шпион. Сделав большой круг, он удовлетворенно завис на мгновение над нами, весело закудахтал, а затем лег на курс Вазастана. Я точно знал, что Вазастана.
КУЙПОГА
Моя философия в том, что нет никакой философии. Любомудрие умерло за отсутствием необходимости, — он дернул ручку коробки передач, и машина нервно, рывком увеличила скорость, — то есть любовь к мудрости была всегда, а саму мудрость так и не нашли, выплеснули в процессе изысканий. Ты посмотри сама, что делается. Напророчили царство хама, вот оно и пришло. Даже не хама, а жлоба. Жлоб — это ведь такой более искусный, утонченный хам». В ночной тишине, по дороге, ведущей за город, на север, они ехали молча. За окном мелькали старые, с облезшей краской дома, сам асфальт был весь в выбоинах и ямах, как брошенное, никому не нужное поле. Внезапно показался огромного размера ярко освещенный предвыборный щит с сияющей мертвенно–синей надписью «Поверь в добро». «Вот–вот, смотри, славный пример, досточтимый. Ничего не нужно делать. Просто в нужный момент подмалевать красками поярче, лампочек разноцветных повесить. Годами друг друга душили, душу ножками топотали, а тут одни с пустыми глазами мозгом поработали, у других, таких же лупатых, релюшка внутри сработала — и все мы опять верим в добро, тьфу!» Он выплюнул в окно окурок вместе со слюной и выругался.
Она сидела рядом, нахохлившаяся и печальная. Ей было грустно — он опять говорил не о том. И стоило ли объяснять давным–давно говоренное, обыденное, как овсяная каша. Стоило ли в сотый раз пытаться найти первопричину, когда все просто — такая здесь жизнь. Ей хотелось радоваться, что наконец свершилось, после долгих сборов, сведений в кучу всех обстоятельств, всех вязких стечений они все–таки вырвались и едут теперь к морю. Большую воду она видела только однажды, в детстве, когда отец взял ее на юг, и с тех пор в памяти остался свежий, щекочущий горло и грудь запах, слепящая глаза пляска солнечных бликов и едкий, как уксус, вкус кумыса.
А он продолжал нудить свое: «Видела, плакат на площади повесили. «Фиерическое шоу». Ублюдки. Писать разучились, а туда же, феерии устраивать. Даже любимое и родное теперь слово «fuck» умудряются в подъездах с двумя ошибками писать. Вообще, утонула речь, язык утонул. Как будто во рту у всех болотная жижа. Да и в головах тоже. Мозги квадратными стали. Вместо мыслей заученные схемы. Мыслевыкидыши. И утопленница–речь». Он был неприятен самому себе со всеми этими неуклюжими рассуждениями, но никак не давали успокоиться, вновь почувствовать ровное течение жизни три пронзительных в своей немудрености вопроса: «Куда едем? Зачем едем? Ищем чего?» И, глупый, все спрашивал и спрашивал себя…
«Хватит, — вдруг попросила она. — Надоело уже. Давай про что–нибудь другое. Посмеши меня как–нибудь. Ты же умеешь меня смешить!»
У них была странная любовь. Она начиналась как чистой воды страсть. Когда он увидел ее впервые, то поразился стремительности, какой–то воздушности всех ее движений. Окружающие ее люди, события, все вокруг казалось застывшим, словно погруженным в желейную дремоту. Ему сразу представилось тонкое деревце под напором ветра, как оно гнется к земле почти на изломе, но вдруг выпрямляется при малейшем ослаблении, рассекает сабельным ударом тугую тягомотину, чтобы потом снова клониться, сгибаться из стороны в сторону, отчаянно трепеща листвой, и вновь упрямо и чувственно бросаться навстречу жестокому потоку. «И создал Бог женщину», — подумалось, когда он наблюдал со стороны за силой и изяществом ее походки, красотой тонких, округлых рук и неземным почти, стройным совершенством бедер. Потом, много позже, он понял, что только живая, полная ласковой внимательности ко всему вокруг душа способна так умастить, драгоценным миром покрыть совершенное тело. Потому что полно вокруг было красивых манекенов, пляшущих свои бессмысленные, нелепые танцы и постоянно жующих лоснящимися ртами пирожные по многочисленным кофейням. Но потом страсть стала потихоньку стихать, откатываться, как морская вода при отливе, и наступило время прикидок и размышлений о чужих мнениях, полезности и монументальной правильности, и никак не могло родиться долгожданное, дерзкое и бесшабашное доверие.