Орелин
Орелин читать книгу онлайн
Все действующие лица романа вращаются вокруг его главной героини Орелин, как планеты, вокруг солнца, согреваемые исходящим от нее теплом, но для одного из них, талантливого джазового музыканта и поэта Максима, любовь к Орелин, зародившаяся в детстве, становится смыслом жизни и источником вдохновения.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Именно в «Камелиях» в пору моего самого глубокого одиночества в полной мере расцвел единственный дар, который сегодня я еще готов признать за собой, — дар принимать исповедальные признания так же легко, как моя шляпа собирает дневную пыль. Когда после рабочего дня я закрывал крышку рояля и закуривал одну из своих тосканских сигар, запас которых я каждое лето пополнял на Ривьере, всегда рядом оказывался кто-нибудь, кто брал меня под локоток, отводил в сторонку и шептал на ухо:
— Господин Милано, не могли бы вы уделить мне несколько минут?
— Я вас слушаю, — отвечал я.
— Для того, что я хочу вам рассказать, нам лучше найти какое-нибудь уединенное местечко.
Сколько грязных, а иногда прекрасных историй мне довелось услышать, прогуливаясь неспешным шагом по парку и наполняя легкие сигарным дымом. Проигранные сражения, расторгнутые помолвки, прощеные козни и зависть, случаи самоотверженности, о которых так никто и не узнал, — и всюду радость и печаль, несбывшиеся мечты и печаль, печаль и забвение. От меня ждали не комментариев или суда Соломона, а лишь немного участия, чтобы склонить чашу весов в свою пользу, которая, впрочем, всегда склоняется в пользу победителя. Почти во всех рассказах, которые я услышал, фигурировало убийство из-за любви или не успокоившаяся память, стремившаяся вернуться на место преступления даже тогда, когда время сделало свое дело, и слабым мерцанием напоминавшая, что сроку давности не суждено истечь вовеки. И когда, утомившись от прогулок со своими престарелыми собеседниками, шажки которых были столь же мелкими, как и мои, я предлагал им устроиться в шезлонгах на краю лужайки, — из них так трудно выбираться, если ваш вес перевалил за сотню килограммов! — я знал, что моя невозмутимая улыбка, так похожая на улыбку идиота, принесла немного теплого света в темные закоулки семейных историй, кишащие скорпионами.
Из многочисленных обитателей «Камелий», доверивших мне свои тайны, упомяну только об одном, не выдавая его имени не только потому, что я обязан ему знакомством с кой-какими кулинарными изысками и, увы, значительным увеличением моего веса, но главным образом из-за того, что его сын, сутяга и скандалист, может затеять со мной ссору. Я назову его, ну, скажем, Франсис, и чтобы в корне пресечь любые догадки, сделаю его жителем Лимузена и опишу как мужчину без возраста, бровей и волос, но сохранившего твердый взгляд и характер. По два раза на дню он напоминал, что участвовал в бою при Дарданеллах, и по каждому поводу рассказывал, как мягок и податлив живот человека, когда в него вонзаешь штык. После войны из отвращения к виду крови и оружию он, не желая более орудовать разделочным топором и крючьями для мясных туш, оставил благородное ремесло мясника, которое целый век передавалось в его семье из поколения в поколение. Заклеванный домашними, он сел на поезд и уехал в Париж с наивным, но ясным планом довести до совершенства искусство готовить варенье из цедрата, засахаривать каштаны, варить сиропы и фруктовый мармелад. Этот план, осуществленный им за несколько лет, положил начало самой блестящей кондитерской карьере в Европе, какую только можно себе представить. Приглашенный в Бухарест румынским королем Михаем, которому очень понравились его миндальные пирожные, он взял в свои руки приготовление всех джемов и варенья, подававшегося к столу монарха, равно как и надзор за качеством леденцов, засахаренного миндаля, лакрицы и прочих изысканных сладостей, которые подают на дипломатических приемах в румынских посольствах во всем мире. После отъезда короля в 1930 году он обосновался на Лазурном берегу и предложил свои услуги ресторанам дорогих отелей на побережье. Как только он поселился в «Камелиях», госпожа Жоржиа, всегда старавшаяся использовать профессиональные навыки своих пансионеров, — конечно же для того, чтобы поддерживать в них жизнь, а вовсе не с тем, чтобы сэкономить на отказе от квалифицированного персонала, как об этом слишком часто злословят, — поняла всю выгоду, какую она могла извлечь из человека, умеющего готовить самое вкусное в мире миндальное драже, обжаренное в сахаре. [22]
Я никогда не смогу до конца объяснить все мотивы, привязывавшие меня к месту, которое я покинул в тот самый день, когда госпожа Жоржиа собрала чемоданы. Кроме плейелевского рояля, парка и айвового джема следует упомянуть дружбу с несколькими столетними старцами и праздничную атмосферу, царившую в «Камелиях», несмотря на немощность большинства обитателей. Я предпочитаю заключить рассказ об этом периоде своей жизни девизом, который директриса повесила у себя в кабинете и который сегодня стал моим собственным жизненным кредо: «Там, где мысль свободна, легко общаться в своем кругу. Там же, где господствует принуждение, даже дозволенные мысли с робостью являются на свет». [23]
Однажды дождливым утром я приехал в «Камелии» и, подъезжая, еще издали различил сквозь мелькание дворников на ветровом стекле фигурку госпожи Жоржии, стоящую у подъезда. На ней была накидка цвета бутылочного стекла и фиолетовая шапочка, — сочетание цветов, может быть, не такое уж и несовместимое, но которое я бы не рискнул соотнести с такой почтенной особой. Как обычно, я поставил свой «пежо» под большим кедром и не спеша причесался, глядя в зеркало заднего вида. В то время мои все еще черные волосы уже начали редеть на макушке и поэтому были предметом моей заботы и беспокойства. Я едва успел убрать черепаховый гребень в ящик для перчаток, когда госпожа Жоржиа открыла дверцу, чтобы помочь мне вылезти из машины. С озабоченным видом она увлекла меня в темные аллеи парка. Впервые она взяла меня под руку. Подобная утренняя учтивость не показалась мне добрым предзнаменованием.
— Господин Милано, вы помните нашу с вами первую встречу?
— Разумеется, — сказал я, остановившись, — погода в тот день была много лучше сегодняшней.
— Ответьте мне положа руку на сердце, разве то время, которое мы провели здесь, не было прекрасно?
— Вне всяких сомнений.
— В течение двенадцати лет вы оставались верны нашему заведению. Или почти верны.
— Как это — почти?
— Каждое лето вы проводили август и сентябрь на Ривьере, лишая нас музыки как раз тогда, когда вечера так изумительно приятны.
— Но я ездил не развлекаться, — запротестовал я, пытаясь освободиться. — На неделе я играю в Рапалло, а в выходные в Портофино. Так мне удается сделать кой-какие сбережения на остаток года. Разве могу я жить на те средства, которые я получаю здесь?
— Знаю, знаю, не будем к этому возвращаться. Теперь это уже не имеет значения. Напротив, я хотела вас поблагодарить, извините мне мою неловкость.
В ее голосе сквозили усталость и грусть, но шагала она бодрой походкой, и я начал задыхаться. Чтобы отдышаться, мне пришлось сесть на скамейку. Во время этого приступа дурноты я подумал: «Жоржиа хочет сообщить мне новость, и новость наверняка скверную. Если бы я мог оставаться в том моменте, который ей предшествует!» Эта мысль, в которой выразился мой протест против хода времени, отбросила меня далеко в прошлое, в пору, когда я жил в Копенгагене, в районе Фридриксберг, известном своим парком. Однажды утром моя хозяйка положила на поднос с обильным завтраком конверт с французской маркой. Узнав красивый с наклоном почерк матери, я сразу же его распечатал. Но с первых же слов, которые я прочел, моя радость испарилась. «Максим, мужайся!» Это было зловещее начало. Уже одно это способно испортить день. Не читая дальше, я сложил письмо, спрятал его в карман пальто и в оставшееся время до выступления в Хузете, студенческом клубе, где в тот вечер я должен был участвовать в джем-сейшене, занялся своими обычными делами. Перед началом концерта я, повинуясь внезапно возникшему импульсу, подошел к микрофону и объявил на своем смешном и чудовищном английском: «Леди и джентльмены, эта песня посвящается моему отцу». Поздно ночью, вернувшись в Фридриксберг, в маленькую меблированную комнату, которую я снимал у бывшей танцовщицы Королевского театра, я прочел письмо, весь день обжигавшее мне пальцы. «Максим, мужайся! Жозеф и Зита стойко приняли это известие. Сегодня в два часа ночи твой отец покинул нас…»