Лондон: время московское
Лондон: время московское читать книгу онлайн
Эта книга была задумана как коллективное объяснение в любви к Англии, к Лондону, к великой английской литературе, с которой у русских писателей всегда были особые отношения. Чего стоит, например, фраза Льва Толстого: «Если отсеять всю западную литературу, один Диккенс только и останется»! Или особенно актуальная сегодня мысль Иосифа Бродского, высказанная им в знаменитой Нобелевской речи, что для «человека, читавшего Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего». Нам показалось любопытным в Перекрестный Год культуры Великобритании и России собрать под одной обложкой российских и британских авторов, объединив их темами Лондона и Чарльза Диккенса, чтобы выстроить свой мост между нашими литературами и странами.
Сергей Николаевич,
главный редактор журнала «СНОБ»,
автор идеи и составитель книг серии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В оны времена Новелла Матвеева выручала меня, да и всю нашу журфаковскую группу, пересказом тех текстов западной литературы XIX века, до которых у нас не доходили руки перед экзаменом, и надо сказать, что пересказы эти были куда лучше оригиналов, которые мы в конце концов прочли. «Человека, который был четвергом» я и до сих пор лучше помню в ее пересказе, там все было живей, страшней, контрастней, — а уж любимого Диккенса она пересказывала с почти мистическим восторгом. «Диккенс — как Греция, — сказала она однажды. — Вот как в Греции есть начала всех жанров, всех искусств, так в Диккенсе начало всего, и весь английский роман вышел из него». Великая британская шестерка, определившая судьбу искусства XX века, — Стивенсон, Уайльд, Честертон, Киплинг, Моэм, Шоу — осваивает Диккенса, каждый со своей стороны; и, как справедливо замечает та же Гениева, от романтического, наркотического злодея Джаспера и его невинного, розового племянника Друда ведут начало все роковые двойники позднего викторианства. В первую очередь это Джекил и Хайд Стивенсона, позднее — соблазнитель сэр Генри и юный Дориан у Уайльда, а уж сколько всего почерпнул у Диккенса Честертон — тема отдельного исследования. Но Диккенс первым продемонстрировал главное: викторианский детектив не имеет разгадки. Как знать, не было ли это той великой романной идеей, которую он анонсировал, начиная работу над «Тайной Эдвина Друда»? Идея, говорил он, великая, да только очень уж трудно будет ее развить; детектив без финала, где читателю придется раскрывать тайну самому, — это абсолютное новаторство, и очень может быть, что этот фокус манил его с самого начала. Даже знаменитая обложка работы Чарльза Олстона Коллинза с мощной финальной сценой в склепе не исключает такой версии: очень многие тайны романа могли остаться нераскрытыми — истинная роль мисс Курилки, например (это старуха, содержательница опиумного притона, преследующая Джаспера и пытающаяся спасти Эдвина). Но даже если сам Диккенс не думал о подобном финале, викторианский детектив развился именно так, и главные загадки этой эпохи остались без разрешения.
Первейшая — конечно, тайна Джека Потрошителя, к которой вроде бы подобралась Патриция Корнуэлл, но и ее выводы, подтвержденные множеством экспертиз, упорно ставят под сомнение. Нет ничего увлекательней и страшней реального детектива без разгадки — такого, как «Дело Горгоновой» (главный кошмар моего детства, великий фильм Януша Маевского на материале подлинного дела), «Зодиак» (прекрасный фильм Финчера, тоже по реальной истории), «Черная орхидея» (реальное дело интересней фильма Брайана де Пальмы). Саму идею детектива, принципиально не могущего быть разгаданным, глубже других развил Лем в «Расследовании», самом мрачном своем романе, который не зря разворачивается в британских туманах, в моргах, в постоянном соседстве покойников, как и диккенсовский последний роман. Вообще, в «Тайне Эдвина Друда» ясно чувствуется нечто потустороннее — как все люди истинно великого ума, он словно сумел заглянуть на ту сторону. Потому и роман у него вышел пограничный.
Большинство викторианских детективов — тоже без разгадки или, по крайней мере, без внятного объяснения (те объяснения, которые предлагает патер Браун, почти всегда иррациональней самой тайны). Мы не знаем, почему портрет Дориана Грея начинает жить своей жизнью; мы никогда не поймем природы метафизического снадобья, с помощью которого Джекил превращается в Хайда (и, что всего страшней, — превращается по-настоящему: это не тот же самый Джекил без тормозов, это другой человек, необъяснимо отталкивающий, младше, блондинистей, меньше ростом); и в чем секрет всемогущества профессора Мориарти — мы тоже не поймем. Единственный островок уюта в пространстве тотального зла, в иррациональном туманном Лондоне, — квартира Холмса и Ватсона на Бейкер-стрит, 221б; однако и туда все наглей проникает необъяснимое. Даже у Холмса бывают неудачи — Дойл понимает, что без них в него не поверишь (Джеймса Филлимора, вернувшегося домой за зонтиком и пропавшего навсегда, так никто и не нашел).
А все почему? Потому, что именно викторианская Англия открыла вдруг в человеке такие бездны низости и бесстыдства, такие адские глубины падения, каких вся французская, немецкая и американская проза не открывали в это декадентское время, — видимо, нужен был в самом деле серьезный имперский прессинг, чтобы дописаться, додуматься до таких ужасных вещей; отсутствие объяснений и разгадок — следствие ужаса перед человеческой природой, которая предстала вдруг совершенно иррациональной. Схожий имперский прессинг был только в России — и только здесь вечно равнявшийся на Диккенса Достоевский (в «Униженных и оскорбленных» он подражает ему, не стесняясь) договорился до таких же бездн. И у позднего Тургенева — такие же страшные загадки. Кстати, последнее творение Достоевского — тоже неоконченный детектив: так мы и не узнаем толком, чем закончатся «Братья Карамазовы», поскольку второй, главный том останется ненаписанным, да и в имеющихся четырех частях не до конца понятно, кто все-таки убил Федора Павловича. ВСЕ могли.
Это отсутствие разгадки, намекающее на неразгаданность и неуправляемость самой человеческой природы, — фирменный знак XX века, одним из главных жанров которого стал неоконченный роман. Бывают неоконченные симфонии — почему не появиться неоконченному эпосу как отдельному жанру? Не все узлы развязываются, не все судьбы связываются, не из всякой придуманной автором коллизии сам он может найти выход. Величайшие эпосы XX века принципиально не завершены: «Жизнь Клима Самгина» не может закончиться смертью героя, потому что, пошло живя, умирает Самгин всегда красиво, героично, трагично, как его прототип Ходасевич, — а пойти на это Горький не может, душа его с этим не мирится. Не закончен «Человек без свойств» Музиля, не дописан ни один из позднесоветских эпосов («Петр I», «Они сражались за Родину», «Костер»): чтобы охватить такой век, нужна сверхконцепция — а где ее взять современнику? Сказать всю правду советский автор не мог, а несоветскому главный опыт XX века — опыт тоталитаризма — не был знаком так близко. Даже Солженицын не закончил «Красного колеса», не довел действия до октября, объяснив себе и другим, что уже и не нужно было (может, и так: имеющиеся десять томов и то читать очень трудно, и последней точки в споре о русской революции они, разумеется, не ставят). Неоконченный роман Диккенса открыл новый жанр — и законченные сочинения безнадежно проигрывают этому фрагментарному, вечно тревожащему, пограничному повествованию.
Что еще открыл Диккенс — но это уж, конечно, и в прежних вещах, где викторианский колорит изобретен и осуществлен, особенно в поздних, в «Общем друге», в рождественских повестях, — так это всеобщую зацикленность на триллере, обязательное доминирование этого жанра в литературе будущего века. Пожалуй, только Елене Иваницкой — единственному в России филологу, фундаментально изучающему закономерности развития всяких трэш-жанров, — удалось объяснить этот взрыв интереса к страшному: в действительности, утверждает Иваницкая, оно не страшное. Вот если бы так читали дневник Анны Франк, или Тадеуша Боровского, или Виктора Франкла, или Варлама Шаламова, или Алеся Адамовича — тогда да. А то люди нуждаются во все более сильных отвлечениях от все более ужасной реальности — и потому главным чтением становится триллер, страшная сказка, уютнейший из жанров. Диккенс написал именно образцовый триллер, в котором есть по меньшей мере два действительно очень страшных куска. То есть до сих пор страшных, не для чтения ночью — по самому строгому современному счету. Без всякого физиологизма, без натурализма, без опускания ниже пояса. Страшно писать в это время умели — одновременно, скажем, работает Золя, у которого тоже хватает ужасного; но Золя — взрослый человек, реалист, трезвейший ум. И я, пожалуй, больше люблю Золя-то, не стану я для удовольствия перечитывать «Мартина Челзвита» с его невероятным многословием или «Николаса Никльби» с натужным юмором и тайнами происхождения (это у Диккенса всегда, и это ужасно навязчиво); вот «Человека-зверя» или «Нана» буду перечитывать и буду находить там живых людей. Страшно — Золя умеет; но Диккенс умеет таинственно, а это более высокий пилотаж. И вот эти два куска из «Тайны Эдвина Друда» — уютного, но уж очень тревожного романа — задали стиль всей культуре современного триллера; я даже их пересказывать не буду — просто процитирую.