Земную жизнь пройдя до половины (СИ)
Земную жизнь пройдя до половины (СИ) читать книгу онлайн
Любовь Ковшова определила жанр своей книги как «повествование в 11 частях». Звучит скучновато, но, похоже, более точное определение подобрать трудно. Слишком явно выбивается эта книга из привычного ряда литературных колодок-выкроек. Мемуарно-автобиографическая канва, вроде бы обязанная взять на себя роль заместительницы сюжета, постоянно рвётся. Повествовательные пласты, подобно «возмущенным», пришедшим в движение пластам земной коры, смещаются. Повествователь — обладатель, по определению, ровно-раздумчивой, отстраненно-умудренной интонации — посылает к чёрту все ролевые ограничения и — просто живёт, представляете? Живёт жадно, молодо, бесстрашно, озарённо. Ошибаясь, собирая все острые углы, запинаясь, падая, не сдаваясь. Размышляя, сомневаясь, продираясь сквозь терновые заросли «бесспорных житейских истин».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Какие смешные открытия бывают в жизни!
Оказалось вдруг, что я могу нормально жить только потому, что ты есть на свете, и все мое благополучие, включая семью и работу, держится на той тонкой ниточке между тобой и мной.
Она оборвалась, и рухнуло все.
Спасая, пришло неверие. Нелепое письмо с оборотами вроде: «…извините за наше вторжение, может быть, оно и не к месту…» стало казаться одной из твоих вечных шуточек.
А что? Ты мог.
Я даже представила, как ты, задумываясь на минуту, прикусываешь губу, затем усмехаешься и диктуешь очередную высокопарную фразу почти из девятнадцатого века. И причину нашла. Я была в отпуске в твой последний звонок, а тебе на переговорном сказали: «Абонент не явился». И, что письмо писано якобы в годовщину смерти, объяснила: а вдруг бы я приехала?!
Я убедила себя, что письмо — это розыгрыш. Грубый, безжалостный — пускай! Зато стало можно жить.
И снова услышалось, как сползает с крыши мокрый снег и пахнет во дворах оттаявшая прогалами земля.
И письмо в Тамбов я послала тебе.
Но выпало другое.
Прекрасно-нервное лицо смотрело на меня с карандашного портрета размером с открытку. Оно было все то же, что и раньше. Только слишком тяжелые тени обводили глаза и скулы, да легкая прежде усмешка знакомых губ стала жестче. И еще была она горькой-горькой, словно ты насмехался над собой.
«Дорогая наша незнакомая Любовь, — было в письме. — К несчастью, это правда, невыдуманная, нелепая, безвременная…»
Тут что-то случается у меня со зрением. Буквы не резки, плывут, я их почти не вижу.
«Он заболел в воскресенье… в понедельник наши пошли вечером… дверь была заперта, окно… темным… ждали жену… он лежал, — я напрягаю глаза до крайности: — он лежал на полу в неудобной позе около двери на балкон, но не по направлению к ней, а поперек… Жена объяснила, что вызывала врача, но это не подтвердилось… Чего от нее ждать, она самая что ни на есть пьянь, синюшная вся… Кто знает, сколько он так лежал…»
Дальше я уже ничего не вижу совсем.
Иногда мне приходит в голову, что я, как те атланты, держу на плечах мир. И стоит схалтурить, попустить себе, как все обрушится.
«Если б было надежнее рук твоих кольцо», — повторял ты мне когда-то. И опять был прав. Это я отпустила нитку, когда не отозвалась на твой звонок. Когда он был? Год — полтора — два назад? И никакая перестройка, корежившая тогда страну и жизнь, меня не оправдывала. Мы ведь за все отвечаем сами. Я отпустила — ты умер.
Я зачем-то пишу всем нашим с тобой знакомым, даже Любе, она, правда, не отвечает, отправляю в Тамбов деньги на цветы, а в Тамбовскую милицию официальный запрос о тебе, читаю твои письма, записки, куски дневников, в которых еще мелькает «лопоухий мальчишка, что любил рисовать зверье и птиц».
Лихорадочная деятельность. Я словно пытаюсь удержаться на краю. И не могу. Как в той давней ссоре, я чувствую, что меня нет. Что-то умирает во мне.
Как оно было раньше?
То, чего не хватало в реальности — счастья, безоглядности, полета, — дополнялось внутри. Там существовал целый мир, сплетенный из вымыслов, воспоминаний, чувств, вызванных чем-то прекрасным: будь то строчка стихотворения или вперебой стучащая капель, сочетание красок в закате или на полотне, музыка, стриженый ребячий затылок под рукой… Да мало ли из чего он сплетался!
Но его, как и тебя, больше нет.
«Душа не выстрадает счастье, но может выстрадать себя…» А может и надорваться…
Мартовские, напоенные водой ночи темны даже в городе. И я почти натыкаюсь на этих двоих, стоящих в обнимку посреди лужи.
Но что им до лужи?! И до случайной меня?! Так отрешенно они замерли. Так бережно паренек прижимает к себе девочку за узкие лопатки. И — вся порыв! — так тянется она на цыпочках, чтоб не разошлись руки, закинутые ему за шею.
Они не целуются, просто стоят, составляя одно целое.
И, боже мой, как щемит у меня сердце при виде этих городских озябших воробьят, у которых еще меньше надежды быть счастливыми.
Ну, что я могу сюда добавить: будьте благословенны! Только любовью держится наш взбесившийся мир, и она бессмертна. Кто-то да выстоит, не мы, так другие.
Тебя больше нет. Люба благопристойно преподает что-то из живописи. А я пишу и пишу свою повесть, к которой невозможно найти названия.
Сколько их перебрала, и ни одно не подошло. Не считая знаменитого «Ты и Я», их было около десятка. От скучного «Один год и вся жизнь» до красивого, аж тошно, «Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу».
Долго примерялась к такому: «Я плачу по тебе», пока не поняла, что плачу не по тебе и даже не по себе, а по той огромности чувства, что поразила воображение. А как это назвать?! Нет для этого названия, и нет его у моей повести.
И, значит, так тому и быть.
Эпилог
«Все прошло, а память осталась. Хочу забыть и не могу», — было врезано в деревянную глубь скамьи в парке городской психиатрической больницы. Я прочла и вздрогнула. От сочувствия ли к неизмеримости чужой, неизвестной мне трагедии? От схожести ли с моей болью?.. Не знаю. Ничего-то я не знаю о жизни, проживши ее бо́льшую часть.
Что это было — ты в моей жизни? Благодеяние? Проклятие? До сих пор пытаюсь понять… Иногда думаю так, иногда иначе. Но чаще просто закрываю глаза и одно или другое из того нашего времени приходит ко мне. И я кусаю губы, то ли от того, что оно было, то ли от того, что его нет больше и никогда не будет.
Пустырь за общежитием. Узкая дорожка в снегу, глубокая как ущелье. Поземка крутит снег, рвет его с боков ущелья, снег висит в воздухе, как дым. Я иду по дорожке тихо-тихо, потому что ты смотришь на меня. Я не могу этого видеть и потому, что снег, и потому, что твое окошко на третьем этаже. Я просто безошибочно знаю, что смотришь. Во мне что-то вздрагивает и звенит словно струна. Хорошо, что пустырь большой, а дорожка кривая, она огибает каток, сейчас занесенный снегом, петляет возле неясных канав и между поленниц. Здесь можно идти долго. И ты догоняешь меня. Ботинки не зашнурованы, пальто внакидку, у шапки одно ухо торчит, другое свисает.
— Ты куда? — говоришь ты.
Я что-то отвечаю, не помню что, да и не важно — что.
— Сегодня идем в кино, — не то спрашиваешь, не то утверждаешь ты, но это тоже неважно. — «Цепная реакция». Там Окуджава поет.
Я согласно киваю.
Какие синие у тебя глаза! Разве могут быть небольшие, подпертые скулами глаза такого нежного, ясного цвета?
— Ну, я пойду, — говоришь ты и не уходишь.
Снег лезет в твой не застегнутый ворот, заставляет ежиться. Холодно, и тебе ужасно хочется обнять меня, забрать под полу. Я опять знаю это совершенно точно. И меня тянет прижаться лицом к ворсу твоего пальто, ощутить его шершавость щеками, губами, лбом, почувствовать его запах, отдающий зимним зверем.
Но мы не делаем шага друг к другу. Стесняемся? Жалеем чего-то? Боимся разрушить неназванное, невесомое между нами, принизить его? Так и стоим две черные фигурки на белом, уменьшающиеся, уходящие теперь от меня фигурки посреди огромной снежной зимы в старом-престаром Смоленске.
