Что слышно насчет войны?
Что слышно насчет войны? читать книгу онлайн
От издателя
Роман «Что слышно насчет войны?» известного французского писателя Робера Бобера состоит из отдельных рассказов, скрепленных сквозными персонажами. Его главные герои — работники швейной мастерской на улице Тюрен, каждый из которых потерял близких в трагедии Холокоста и чудом выжил сам, пройдя фашистские концлагеря.
Однако Бобер избегает соблазна броских душераздирающих сцен, персонажи романа рассказывают не о пережитых ужасах и смерти, а о человеческом участии, о жизни и ее радостях: любительском театре, кино, домашнем варенье. Каждая страница книги дышит воздухом Франции конца сороковых.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Несколько месяцев подряд я ходил к ней каждое воскресное утро. Давал ей деньги — ведь это ее работа. Просто оставлял монетку на тумбочке, так принято, когда уже знаешь цену. Пока я одевался, она оставалась в постели, под одеялом. Мне казалось, так лучше: чтобы я уходил, а она оставалась лежать.
До Симоны были другие.
Я заприметил эту улицу вскоре после приезда в Париж, когда искал работу. Мне дали адрес одного ателье, и я пришел туда. Место было занято, но я запомнил название улицы. Там по тротуару прогуливались девицы. И вернулся на эту улицу Сен-Дени, уже когда устроился к мсье Альберу.
Первое время я их часто менял. Чуть не каждый раз выбирал себе новую. Почему? Трудно сказать. Наверно, не хотел никаких осложнений.
Симона рыжая. И я подумал: «Попробовать, что ли, с рыжей?»
В следующее воскресенье, когда я проходил мимо нее, она просто взяла меня за руку. Ну, я не стал артачиться, пошел к ней.
На этот раз она надела ночную рубашку на узеньких бретельках, чтобы я полюбовался ее плечами. Легла в постель и откинула простыню. Я и лег рядом с ней.
Постепенно у нее вошло в привычку класть мою голову себе на грудь.
Однажды я заснул вот так, у нее на груди, и проспал целый час. Она, похоже, лежала и ждала, пока я сам проснусь. А может, и пошевелилась. Уходя, я оставил на столике чуть больше денег, чем обычно. И боялся, что в другой раз она начнет меня благодарить, но нет, она ничего не сказала.
И так несколько месяцев Симона согревала меня своим телом.
Но вот однажды она, приложив ладонь к моей левой руке, сказала: «У тебя несчастливый номер», — и, так как я не понял, приподняла рукав моей сорочки.
Я молча на нее уставился, и ей пришлось объяснить подробнее. Она купила лотерейный билет с таким же номером, как тот, что вытатуировали на моей руке, и проиграла. Я ей нравился, поэтому она решила, что с этим номером ей повезет, ан нет. Ошиблась, номер оказался несчастливый.
Она говорила, а я молча слушал. Сидя на ее кровати и еще полураздетый. Дослушав же, повернулся к ней спиной, согнулся и чуть было не обхватил голову руками. Но вместо этого застегнул пуговицы на рукавах и взял со спинки стула свои брюки. Встать, одеться и уйти, думал я. И главное, не заговорить.
— Что такое? Ты одеваешься? Почему ты молчишь?
Я не обернулся, но знал, что она села в кровати и смотрит, как я надеваю брюки.
— Так и уйдешь? Уйдешь, ни слова не сказав? Да что в тебе сидит? Если не хочешь слышать глупости со всех сторон, может, пора уже открыть рот? Нельзя же всю жизнь тоской томиться! Да ты меня слушаешь?
И Симона, которая кое-что смыслила в жизни, предложила мне кофе.
Еще немного — и я бы согласился, но ноги вынесли меня вон из комнаты. Я хотел пожелать ей на прощанье удачи и счастья, но не смог выговорить ни слова. То, что во мне сидит, никак не желает выходить наружу, вот и приходится выходить мне самому. Ничего хорошего тут нет, но поделать я ничего не могу.
Едва переступив порог, я спохватился, что забыл оставить ей деньги. Хотя вряд ли она бы взяла. Я же помню, как однажды она сказала, что мне многое разрешается вовсе не потому, что я ей плачу, и как я испугался — вдруг она начнет рассказывать такие вещи, о которых до сих пор не было речи.
На лестнице я чуть не расплакался. И на улице тоже. Но не рыдать же, прислонившись к стенке, на виду у прохожих. Кое-как я дошел до дому.
Бросился на кровать и опять стал думать о Симоне. А потом почему-то подумал о пани Химмельфарб. И тут тоска захлестнула меня с головой.
В конце лета 1934 года мать стала подыскивать мне место у какого-нибудь портного.
Мне только что исполнилось четырнадцать — пора учиться ремеслу. Чаще всего мальчиков приобщали к делу в отцовской мастерской. Но мой отец был сапожником, а меня мать ни за что не хотела видеть сидящим вот так же на низкой скамеечке и чинящим грязные башмаки всех шидловецких евреев. Кроме того, она не выносила отцовской манеры запихивать в рот сапожные гвозди. А ему было куда удобнее выталкивать их языком наружу, по одному, шляпкой вперед, чем вытаскивать из здоровенной картонной коробки — он каждый месяц покупал такую в скобяной лавке в Радоме.
— Рот — моя третья рука, — говаривал он матери.
— Но заказчики не понимают, что ты им говоришь, когда у тебя рот полон гвоздей, — возражала она.
— Всё они отлично понимают, — отвечал отец, не разжимая зубов, чтобы не выронить гвоздики.
Ну, в общем и отец, и мать склонялись к тому, чтобы я стал портным. Отец считал, что сапожников у нас в роду хватает и без меня: он сам да его отец. А мать боялась, что не набегается по врачам, если придется звать их каждый раз, как я проглочу гвоздь. И вот она нашла на другом конце города портного, который согласился взять меня в ученики.
Портных было пруд пруди и поближе к дому, но ученик у них обычно должен был присматривать за детишками, отводить их в хедер и подметать пол в мастерской. А уж потом, если останется время и если он проявит особый интерес, ему позволят смотреть, как шьют мастера, но только не задавая слишком много вопросов и не отвлекая от дела серьезных людей, которые должны зарабатывать на жизнь.
— Пускай Морис захватит мужской наперсток подходящего размера, остальное он получит в мастерской.
И вот в первый день после Йом Кипур я сидел в мастерской Химмельфарба на портновском табурете, закинув правую ногу на левое колено, с хорошо пригнанным наперстком на пальце, и учился делать первые стежки.
Не прошло и часа, как вошла пани Химмельфарб и села на другой табурет, напротив меня. Какая она была красавица, я опишу чуть позже, сначала же скажу — это важно! — что ее табурет был выше, чем мой, и с двумя перекладинами.
Я только раз поднял глаза на пани, когда она сказала: «Здравствуй, Мойше!» Нельзя же было не ответить — и тоже поздоровался.
Но потом на нее не смотрел — уж очень хороша она была, да еще я старался прилежно, не отвлекаясь, класть стежки, как показал Химмельфарб. Он велел мне для начала осваивать шов «козлик», очень нужный в нашем деле. Стежки надо было класть по верхнему куску ткани, а нижний только чуть прихватывать иголкой. Шил я белой наметочной ниткой по черной ткани, так что все огрехи бросались в глаза.
Я обещал описать пани Химмельфарб, но словами такую красоту не опишешь. Лицо ее я помню до мельчайших черточек, помню черные-пречерные, каких я никогда до той поры не видел, глаза. Я и хотел бы рассказать про блеск этих глаз, про влажные губы и нежную кожу, да не могу, — до сих пор при одном воспоминании сердце бьется так, что больно в груди.
Так и пошло: я учился, сидя напротив пани Химмельфарб.
Утром она приходила и усаживалась на свой табурет немножко позже, чем я, потому что не могла оставить маленькую дочку. Она должна была дождаться, пока придет молоденькая няня и освободит ее, а уж потом шла по коридору из жилой половины в мастерскую. И бралась за работу, которую ей приготовил муж.
Теперь про табурет, послушайте, это имеет значение.
Когда портной заканчивает ту часть шитья, которую можно сделать на машинке, и переходит к следующей, он берет недошитую вещь на колени и продолжает шить вручную. Сам Химмельфарб сидел на кроильном столике, подобрав под себя не обе ноги, как обычно делают портные, а только одну, другую же свесив вниз. Ну а его жена, чтобы держать колени поровнее, ставила ноги на верхнюю перекладину табурета. Когда же надо было встать, она их опускала по одной.
На третий день моего пребывания в мастерской я потихоньку уже осмеливался отрывать глаза от работы, и вот вдруг, когда хозяйка опускала одну ногу, а другая оставалась поднятой, мне показалось, что на ней нет штанишек. Я сказал: «Показалось», потому что после обеда — теперь уж я подстерегал, когда она будет вставать с табурета, — я ясно и к тому же дважды видел, что на ней надеты белые штанишки. Но для меня, четырнадцатилетнего, и этого было много: я оба раза ощутил, как у меня распирает ширинку. Бугор становился все больше, так что мне пришлось передвинуть повыше полоску материи, на которой я все еще осваивал разные швы. И я с ужасом думал: что, если хозяин вдруг попросит меня о чем-то, для чего понадобится встать! От стыда прошло и возбуждение.