Северное сияние
Северное сияние читать книгу онлайн
Югославский писатель, автор исторических романов, обращается на этот раз к событиям кануна второй мировой войны, о приближении которой европейцам «возвестило» северное сияние. Роман пронизан ощущением тревоги и растерянности, охватившим людей. Тонкий социально-психологический анализ дополняется гротеском в показе духовного кризиса представителей буржуазного общества.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я ничего не ответил на эту бессмыслицу. Да и что я мог ответить, если бы мне и нужно было отвечать. Мне бы самому разобраться во всех этих предположениях, вероятностях и догадках.
Потом спросил ее, не нуждается ли она в моей помощи в связи с ремонтом крыш. Она смешалась. Я же продолжал обыгрывать эту банальную остроту, в появлении которой, впрочем, повинна она сама. Разве тогда, прийдя за мной в кафе «Централь», она не сказала, что у нее дела в связи с ремонтом крыш? Сказала или не сказала? Она кивнула. Но сегодня она никак не может, сегодня нельзя. Почему нельзя? Не хотела объяснять. Может, у них снова какой-нибудь вечер с джазом? И ей надо готовиться? Я становился груб и агрессивен, у меня раскалывалась голова от вчерашних возлияний, нервы были натянуты до предела. Она взглянула на меня так испуганно, будто бы со мной не все в порядке и я несу черт знает что. Действительно, я говорил слишком громко, так что за соседними столиками начали оборачиваться. Или, может, она с Буссолином, этим принцем мухобойным, проводит мероприятия, связанные с ремонтом крыш? Ты прекрасно знаешь, что мы с Борисом друзья, сказала она, он очень добрый и благородный человек. — И смазливый, сказал я, какие у него симпатичные усики. Быстрым уверенным движением потушила сигарету в пепельнице. Взяла со стола перчатки. Не понимаю, что она пыталась доказать. Ведь я же хотел, чтобы мы отправились туда, в ту пустую квартиру, где мы будем одни и сможем смотреть, как сползает по стеклу мокрый снег, сможем слушать тоскливые завывания ветра, который бродит по деревянной галерее над двором и поет совсем иначе, чем там, в вершинах сосен, в Каринтии; там он гудит так, что становится страшно. Она ушла не попрощавшись, а ведь я не желал ничего, кроме ее теплой близости, ее мягких движений и тихих слов. Ничего, только бы не оставаться одному, а быть с ней — единственным человеком, с которым мне хотелось быть в этом городе. И она тоже говорила, когда мы в последний раз были на Корошской улице, когда в последний раз занимались ремонтом крыш, она говорила, что хочет всегда быть со мной, что в ней нарастает какой-то безотчетный страх, она сама не знает отчего; что только я ее успокаиваю, что ей постоянно слышатся тоскливые песни похорского ветра и отдаленный грохот, как тогда, когда она жила в прилепившемся к горе домике на краю леса, когда она от страха залезала под одеяло или прятала голову под подушку. Так почему же она теперь ушла? Слушает дурацкие сплетни на вечерах с джазом, вместо того чтобы быть со мной — единственным человеком, умеющим находить для нее нужные слова. Дело в том, что ей нужен я, ей хорошо со мной, и мне она нужна, я тоже не могу без нее. Не могу же я все время пить в компании тех двоих, в Ленте, не могу же я постоянно хлестать эту отраву, от которой ум заходит за разум. У меня все еще перед глазами неотступно стоит лицо Ивана Главины, налитое кровью, кажется, кожа сейчас лопнет и кровь брызнет из этого лица.
Когда подошел официант, я так резко бросил деньги на стол, что чашечка слетела вниз и покатилась ему под ноги.
В гостинице до позднего вечера спал. Проснулся в жутком состоянии: в груди что-то сжималось и давило, и я не мог понять ни где я нахожусь, ни что со мной происходит.
Вечером на улице возникла какая-то перебранка. Я отворил окно и увидел внизу две группы молодых людей. Поругавшись, они разошлись каждая в свою сторону. На утро готовилась манифестация. Весь город был оживлен. Кругом униформа, вооруженные люди, гостиница полна громких голосов, музыка, пение, вначале вдохновенное, потом все более заунывное, пьяное.
Марьетица совсем потеряла чувство меры, забыла об осторожности, об окружающих, о женском достоинстве, о портье, обо всем. Кто их знает, где они готовились к утренней демонстрации. Убежала от них и пришла ко мне. Глаза ее были заплаканными, от нее пахло вином. Она странно усмехалась, курила сигарету за сигаретой, была со мной и, прижавшись ко мне, заснула. Кружится, кружится этот мир, все быстрее кружится, и я ничего не могу поделать. Кружится, и от этого кружения меня охватывает какое-то оцепенение.
Рано утром нас разбудил грохот марша. Должно быть, капельмейстер взмахнул своим жезлом под самыми гостиничными окнами. Заиграло и загрохотало. Мы вскочили. Я подошел к окну. Вокруг оркестра стояли молодые люди в униформе. Значит, сегодня снова будут маршировать. Человек с красной повязкой на рукаве ходил по рядам и поправлял галстуки. Молодые люди выстраивались в правильные квадраты. Тут же толпились господа в черных парадных костюмах. Марьетица несколько сконфуженно и вроде бы испуганно одевалась. Вчера вечером была пьяна, это несомненно. Сегодня напьюсь я. Одеваясь, она на меня не глядела. Меня не трогает, что она уходит. Хочу побыть один, чтобы остановить кружение в голове. Надела пальто и какое-то время стояла посреди комнаты. Потом прямо так, в одежде и в ботах, бросилась на постель и зарылась головой в подушку. Думал, разрыдается. Но нет. Лежала тихо.
— Не вернусь к ним, — сказала она через некоторое время в подушку, так что я с трудом разобрал. Ничего не ответил. Смотрел на толпу, которая собиралась перед гостиницей. И девушки тоже в униформе. Какие-то Соколы или Орлы [31], или как они там называются.
Отвернулся от окна, от грохота маршей и от толпящейся молодежи. Она все так же лежала не двигаясь. Но я чувствовал под этим спокойствием тревожное биение ее сердца. Подумал о ее сердце под белой кожей. Подумал, что она действительно находится в каком-то жутком состоянии, и еще подумал, что вот сейчас подойду к кровати, задеру юбку, доберусь до белой кожи и ворвусь в ее горячую плоть, в ее утреннее отчаяние.
На мгновение наступила тишина. Внизу кончили исполнять один марш и готовились к следующему. Музыканты перевертывали свои трубы и фанфары, выбивали слюну из мундштуков и поправляли ремни, должен был грянуть новый марш.
— Тебе нельзя здесь оставаться, — сказал я.
Она задышала быстрее, отбросила подушку, будто ей не хватало воздуха. Потом резко перевернулась, изогнувшись всем телом, какое-то время неподвижно лежала на спине, глядя в потолок. Внизу грянул новый марш. Руки ее взлетели к голове, она сдавила ладонями виски и зажала уши. Повернув голову, смотрела на меня, словно раненое животное. Я не знал, почему она сжимает голову: чтобы не слышать грохота музыки или боится, что голова вот-вот лопнет от боли. Я шагнул к ней, испуганный ее взглядом. Она вздрогнула, будто бы я хотел причинить ей боль. Отстранилась и встала. Ушла. Без слов ушла.
Я открыл кран и долго смотрел на разбивающуюся о медь струю, так что брызги летели на стены и на пол. Потом ополоснул лицо холодной водой и вытерся махровым полотенцем. Подошел к окну и распахнул его. Музыка могучей волной ударила в меня и, пронзив насквозь, заполнила комнату. Юнцы, выстраиваясь в квадраты сводного оркестра, распевали военный марш: «Шагают, шагают гвардейцы Петра…» Несколько офицеров и штатских одобрительно кивали, и один из них жестами призывал к аплодисментам. Лицо капельмейстера было обращено ко мне. Он взмахнул своей волшебной палочкой, и вдруг я увидел, что он на меня смотрит. Я стоял у окна в майке, озябший от холодного утреннего воздуха, и мне казалось, что он не может отвести от меня взгляд, так он и шел, задрав голову, потом улыбнулся и помахал мне рукой. Несколько человек обернулись и посмотрели вверх. Я сел на пол под окном. Прикурил сигарету и, скрючившись, слушал, как удаляются звуки марша, удаляется капельмейстер, молодежь и народ. Они удалялись по Александровой улице, и в комнате становилось тише.
Пожалуй, капельмейстер не махал бы так здорово своей волшебной палочкой, пожалуй, он не дирижировал бы оркестрами, пожалуй, за ним не вышагивало бы столько молодых людей в столь разных формах, если бы не одно крайне важное обстоятельство. У капельмейстера был сын. Не здесь рассказывать, каковы отношения между отцами и сыновьями. Капельмейстер хотел, чтобы сын им восхищался, и сын восхищался отцом, когда тот вышагивал впереди оркестра со своим жезлом, истинный руководитель и бог маршей и парадов. Мог ли сын восхищаться, например, кларнетистом, затерянным и невидимым в массе сводного оркестра? И ответ на вопрос, почему капельмейстер всегда был именно капельмейстером, и никем иным, представляется нам очень простым. Ведь с ним никогда не произойдет того, что может произойти с любым человеком в этом городе, что может произойти с хромоножкой с почтамта, с Гретицей и Катицей, с плешивым доктором, который в стенах своей прозектуры погружен в решение антропологических проблем. Ведь, в конце концов, капельмейстер всегда остается заметным человеком, а посему, понятно, им не может стать любой человек. Наш капельмейстер был ловким капельмейстером, и в этом он был подобен всем прочим ловким капельмейстерам мира. Однако из этого не надо делать каких-либо преждевременных и далеко идущих выводов, ведь музыка есть музыка, и наплевать ей на все режимы и идеологии. Когда звучит духовой оркестр, у людей теплеет на сердце, и у самого капельмейстера теплеет на сердце, особенно если на тротуаре стоит его сын — все равно, маленький он или уже взрослый. Вот почему наш капельмейстер некогда дирижировал Радецкий марш и вот почему теперь он дирижирует: «Шагают, шагают гвардейцы Петра…», ибо те или иные гвардейцы шагают и будут шагать и наш капельмейстер еще не раз будет ими руководить. Будет он выступать и во главе Horst Wessel Lied «Die Fahne hoch» [32] и в нужный момент выйдет из строя, чтобы потом, несколько позднее, будучи уже не столь стройным и бравым, вести молодую пролетарскую гвардию под торжественные звуки «Вставай, проклятьем заклейменный…». А сейчас, пока Эрдман, скрючившись, сидит на корточках под окном гостиничного номера и слушает удаляющиеся звуки марша, капельмейстер печатает шаг. И за ним печатают шаг юные. Ибо там, за окном, тридцать восьмой год, и молодежь печатает шаг не только здесь. Это время, когда батальоны юных во всем мире печатают шаг, льется бодрая песня, играют крепкие мышцы, звенят молодые ясные голоса. Всюду молодежь марширует за красными и за черными, за немецким социализмом и за русским, ратует за расширение национального пространства и за сохранение исконных территорий, маршируют и распевают победоносные марши юные голоса всего мира. За капельмейстером, который все переживет, чеканят шаг молодые, которые не переживут ничего. Город, где сейчас маршируют колонны, лишь капля в огромном европейском море, которое сегодня бурлит и волнуется от маршей, молодежь даже во сне распевает строевые песни и печатает шаг в парадных колоннах. Внизу, у самой Дравы, на скотобойне, когда процессия со знаменами с того берега перейдет по мосту, страшно взревут коровы, посылая юным свой прощальный привет. Как сегодня ревет в последний раз бык на арене в Испании и тут же падает окровавленный на колени.