Критическая температура
Критическая температура читать книгу онлайн
В своей новой книге для подростков «Критическая температура» Е. Титаренко ставит своих героев в сложные условия, когда необходимо принять единственно правильное решение, от которого зависит, как сложится их жизнь, какими людьми они вырастут. Писатель как бы испытывает героев на прочность, ни верность высоким нравственным идеалам.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мать подтвердила:
– Мы обе дуры. – И поцеловала ее в затылок.
Потом они без видимой на то причины расхохотались вдруг. Потом, не размыкая рук, обе прошли к телевизору, включили его и, тесно прижавшись друг к другу, остаток вечера сидели в одном кресле, пока дикторша не пожелала им спокойной ночи.
– Не сердись на меня, мама! – уже совершенно успокоенная и счастливая этим спокойствием, еще раз попросила Милка.
– Я не сержусь, глупая! – В подтверждение своих слов мать, категорически тряхнув головой, вслед за дикторшей пожелала ей доброй ночи.
«Сибоней, ты прекрасна, словно утро, Сибоней!..» – напевала Милка, застилая постель.
А ночью Нина Алексеевна, Милкина мать, проснулась от какого-то смутного ощущения беды в доме. Некоторое время глядела в темноту над собой, справедливо рассудив, что ощущение это могло явиться в результате вчерашней нервотрепки, из-за какого-нибудь мимолетного, тут же забытого сновидения. Но задержала дыхание, напрягая слух, и отбросила на сторону одеяло.
Милка плакала, уткнувшись лицом в подушку и обхватив ее руками, плакала навзрыд, тихонько голося и вздрагивая всем телом.
На появление матери не среагировала, но едва Нина Алексеевна, отогнув простыню, которой укрывалась Милка, присела рядом и едва тронула ее голову, чтобы погладить, Милка вся развернулась к ней, обхватив руками за талию, прижалась лицом к ее бедру и, не переставая плакать, сразу вдруг маленькая, несчастная, поджав коленки, вся обвилась вокруг матери.
Нина Алексеевна одной рукой обняла ее, теснее прижимая к себе, а другой стала гладить по волосам, по мокрой щеке.
– Глупышка… – устало проговорила она.
Милка потерлась глазами о ее ночную рубашку.
– Все, мам… – сказала плачущим шепотом.
Нина Алексеевна не ответила, продолжая тихонько гладить ее по волосам.
– Почему все матери добрые, а все дочери злые?.. – всхлипывая, спросила Милка словно бы у самой себя.
– Не злые… – поправила ее Нина Алексеевна. – Просто они еще растут, развиваются… Если меня сейчас потянуть за какую-нибудь косточку, чтобы подросла, – я тоже обозлюсь…
Потом сказала серьезно, усталым голосом:
– Зря я, наверное, вечеринку тебе устроила…
Милка сразу насторожилась.
– Почему, мам?.. – И, не услышав ответа, возразила: – Совсем не зря! Что тебе, жалко?.. Наоборот! Очень хорошо даже!.. – И опять расплакалась.
Нина Алексеевна помедлила немного, потом, уронив шлепанцы, прилегла рядом с Милкой, ничего не сказала, глядя в темноту над собой и заложив руки за голову.
Милка укрыла ее простыней, обняла и уткнулась под мышку матери, чтобы стать снова маленькой, беззащитной – и уж плакать на этом основании, пока плачется.
Потом она успокоилась. И долго лежали обе, укутанные вязкой, наполненной медленными, трудными думами темнотой. Молчали, утомленные. И обе знали, что не спят, и обе долго не решались нарушить скованного зыбкой тишиной молчания. Потом Нина Алексеевна тихо спросила:
– Зачем ты это?..
Милка ответила не сразу. И ответила словно бы о другом:
– Папка прислал что-нибудь к дню рождения?
– Телеграмму, деньги… Разве не помнишь?
– Не помню… – сказала Милка.
– Я тебе показывала вчера…
Милка немного помедлила, словно припоминая, что ей мать показывала вчера, а потом спросила:
– А раньше он мне что присылал?
– Когда раньше?..
– Когда я была маленькой… – объяснила Милка.
– То же самое… Игрушки…
Опять долго помолчали обе.
– Мам… – осторожно позвала Милка. – А как ты встретилась с папкой?..
– Зачем тебе это?
Милка пожала плечами.
– Ничего в этом не было… – сказала Нина Алексеевна. – По крайней мере сейчас не вижу там ничего… Ничего особенного, – уточнила она. – Все, как всегда… Все, как у всех… Это только в семнадцать лет кажется, что мы – не как другие.
– А потом?.. – тревожно спросила Милка. – Потом уже ничего интересного?
– Как тебе сказать… – Нина Алексеевна помедлила. – Всегда интересно… Только интересы потом бывают совсем другие, чем в семнадцать… или даже двадцать, тридцать…
– Значит, все, что в семнадцать, – глупость? – дрогнувшим голосом уточнила Милка.
– Нет, почему?.. Не глупость… Но и совсем-совсем не так уж важно, как это представляется в семнадцать…
– Неправда! – решительно возразила Милка, в голосе ее опять звучали слезы. – Неправда, мам! Зачем тогда жить, если это не важно?! Ты обманываешь меня!
– Может быть, и так… Не обращай внимания. Я все же почти старушка…
Милка протестующе затрясла головой и, безнадежно всхлипывая, еще теснее прижалась к матери.
– Ты не старушка! Но все это очень важно для жизни!.. Это самое главное! Поняла?!
Они замолчали. А минут через двадцать, разбитая, обессиленная, Милка проводила Нину Алексеевну в ее комнату, потому что на работу матери надо было вставать рано.
Знала, знала Милка, что произошедшие накануне события не исчерпали себя, и внутренне была готова к продолжению неожиданностей, поэтому не удивилась, когда, войдя в класс перед началом занятий, обнаружила, что по рукам ходит новое послание. До звонка оставалось еще около пятнадцати минут, а класс был почти в сборе.
«Хороший мой! Любимый мой! – все так же начинала неизвестная. – Снова год позади. Еще триста шестьдесят пять дней! Сегодня уже нет ощущения потери от необратимости уходящего времени, сегодня все воспринимается, как должно, закономерным. И все же чувство рубежа, этапа – есть. Как ни убеждай себя, ни прикидывайся, что ты по-фаустовски достаточно мудр, что естество быстротечности – это и твое духовное естество, – приходит новогодняя ночь, и совсем, как в детстве, как десять лет назад, опять перебираешь в памяти свои неровные – уверенные и неуверенные – шажки по жизни, и в любом случае казнишь себя за то, что ты мог бы успеть, а не успел: где-то сблагодушничал, где-то пожалел себя, где-то поленился…
Не признавалась тебе: все последние месяцы перечитывала старую литературу. Не признавалась потому, что причина этого неожиданного увлечения мною не была до конца осознана. Да и теперь еще мои выводы «по поводу» – весьма осторожные.
Видишь ли, родной, я с некоторых пор перестала быть эгоисткой, и меня тревожит судьба человечества. Даже вне связи с моей собственной судьбой! И я – не с изумлением, а, пожалуй, с испугом – обнаружила, как непростительно медленно изменяемся мы в этом стремительно изменяющемся мире! Сафо, Гораций, Вергилий… Наконец, Аввакум, Сервантес, Мильтон… Если и существует опасность уйти от них – это опасность оскудеть. Во всех отношениях: умственном, эмоциональном.
Теперь я больше, чем когда-нибудь, понимаю Платона Каратаева, князя Мышкина, Алешу Карамазова. Мы решительно и дерзко перекраиваем окружающее нас. Но мы преступно мало – нехотя и от случая к случаю – занимаемся собственной перестройкой.
Ты прости меня, родной мой! Я чудачка и всегда увлекаюсь. Даже ерундой. И мне надолго становится вдруг важным то, что вчера еще могло не вызывать никакого интереса. Но, ты помнишь, мы говорили с тобой о детях. Я тогда не смогла точно высказать тебе свою мысль по этому поводу. И мне, видишь ли, понадобилось окунуться в прошлое, чтобы полностью утвердиться в своих соображениях на этот счет. Я терпеть не могу, когда при мне расхваливают детей! Я всякий раз угадываю лицемерие, фальшь за патетическими восторгами в их адрес. Любовь к детям не должна быть слепой. Надо любить человека, зарождающегося в них, и ненавидеть негодяя, который также в них заложен. Надо бороться за человека в детях! Вот что я хотела тебе сказать тогда. И вот, наверное, основное, что определяет мои взаимоотношения с учениками. От сотворения мира заложено в нас двойственное начало. И всего отчетливее проявляется оно в ребенке: сегодня перед тобой человек, а завтра – беспросветная дрянь. Дай волю ей, распусти ее – и дрянь вовсе подавит человека. Другое дело, что от нас зависит противоположный процесс. Но в ребенке, хороший мой, и сегодня, как тысячу лет назад, сосуществует на равных подвижник и инквизитор.