Изобретение Мореля
Изобретение Мореля читать книгу онлайн
Все-таки Аргентина дала литературе ХХ века трех классиков, а не двух. Хулио Кортасар, Хорхе Луис Борхес — и Адольфо Биой Касарес, чьи произведения уже давно вышли в русском переводе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тот факт, что для нас нет ничего вне времени и пространства, заставляет предположить: наша жизнь не слишком отличается от посмертного существования, которое можно обрести с помощью этого аппарата.
Когда изобретением займутся умы менее примитивные – не то что Морель, – человек выберет приятное, уединенное место, приедет туда с теми, кого любит больше всех, и будет жить вечно в своем маленьком, отдельном раю. Один и тот же сад, если сцены будут сняты в различные моменты, вместит не один рай, а неисчислимое множество, и люди, населяющие их, будут перемещаться одновременно, не сталкиваясь, ничего не зная друг о друге, почти совпадая в пространстве. К несчастью, то будет легкоранимый рай, ибо образы не смогут видеть людей, а людям, если они не послушаются Мальтуса, когда-нибудь понадобится земля даже самого крошечного райского сада, и они уничтожат его безобидных обитателей или обрекут их на небытие, рассоединив бесполезные машины (автор, прибегая к далеко не новым аргументам, рассыпается в многословных похвалах Томасу Роберту Мальтусу и его «Опыту закона о народонаселении» под эпиграфом: «Come, Malthus, and in Ciceronian prose show that a rutting population grows, until the product of the soil is spent and brats expire for the lack of aliment [20]». Мы опускаем эту часть из-за нехватки места. (Примеч. издателя.)).
Я следил в течение семнадцати дней. Никто, ни один влюбленный, не смог бы заподозрить в чем-то Мореля и Фаустину.
Не думаю, что Морель в своей речи имел в виду ее (хотя она была единственной, кто не смеялся). Но даже признав, что Морель влюблен в Фаустину, как можно утверждать, будто Фаустина тоже влюблена?
Если мы настроены не доверять кому-то, повод всегда найдется. Однажды вечером они гуляют под руку между рядом пальм и стеной музея – что странного в этой прогулке друзей?
Вознамерившись вести слежку под девизом «Ostinato rigore», я выполнил план с доскональностью, делающей мне честь: пренебрегая собственным удобством и приличиями, я придирчиво контролировал как движения их ног под столом, так и их лица, их взгляды.
Один раз вечером в столовой, другой раз в гостиной ноги их соприкасаются. Если признавать умысел, то почему отрицать рассеянность, случай?
Повторяю: ничто не доказывает, что Фаустина любит Мореля. Наверное, подозрения родились из моего эгоизма. Я люблю Фаустину, Фаустина – средоточие моей жизни, и я боюсь, что она влюблена; доказать это должен ход событий. Когда я опасался полицейских преследований, изображения на острове двигались, как шахматные фигуры, разыгрывая партию с тем, чтобы меня поймать.
Морель придет в ярость, если я обнародую его изобретение. Это несомненно, никакие восхваления ничего не изменят. Друзья Мореля сплотятся, движимые общим возмущением (включая Фаустину). Но если она рассердилась на него – ведь она не смеялась вместе со всеми во время речи, – то может стать моей союзницей.
Есть иная гипотеза: Морель умер. В этом случае про его изобретение уже рассказал кто-нибудь из друзей. Если нет, надо предположить коллективную смерть, чуму, кораблекрушение. Все это невероятно, но я по-прежнему не понимаю, отчего, когда я уезжал из Каракаса, об изобретении никто не знал. Можно объяснить и по-другому: Морелю не поверили, он безумец, или – так я думал поначалу – все они безумны, остров – санаторий для сумасшедших.
Эти гипотезы столь же проблематичны, как эпидемия или кораблекрушение.
Если я приеду в Европу, Америку или Японию, мне придется трудно. Едва я успею прославиться – скорее как шарлатан, чем как изобретатель, – до меня докатятся обвинения Мореля и, вполне вероятно, приказ об аресте из Каракаса. Самым печальным будет то, что в эти беды ввергнет меня изобретение безумца.
Но я должен убедить себя: бежать ни к чему. Жить среди этих образов – счастье. Когда сюда явятся преследователи, они забудут обо мне перед чудом этих недостижимых людей. Я остаюсь.
Если я встречу Фаустину, как она будет смеяться моим рассказам о том, сколько раз говорил я с ее образом, как рыдал перед ним, как был влюблен. Мысли о будущей встрече с ней превращаются в порок, записываю их, чтобы положить им предел, увидеть, что в них нет ничего привлекательного, забыть о них.
Повторяющаяся вечность может показаться страшной стороннему наблюдателю, но она удобна для тех, кто в ней заключен. Свободные от плохих известий и от болезней, они всегда живут словно впервые, не помня о прошлом. Кроме того, из-за режима приливов бывают перерывы, и повторение отнюдь не навязчиво.
Привыкнув видеть повторяющуюся жизнь, я нахожу свою безнадежно случайной. Тщетно пытаться что-то исправить: у меня нет следующего раза, каждый миг единственный, особый, многие теряются по недосмотру. Но для изображений тоже нет следующего раза (все они точно такие же, как первый).
Нашу жизнь можно рассматривать словно неделю, прожитую этими образами, которая повторяется в соседних мирах.
Не делая уступок собственной слабости, я все же представляю себе волнующее событие: мой приход в дом Фаустины, интерес, с каким она будет слушать мои рассказы, дружбу, которая потом обязательно возникнет между нами. Кто знает, может, на самом деле я иду долгой и трудной дорогой, ведущей меня к Фаустине, туда, где наконец я смогу отдохнуть.
Но где живет Фаустина? Я следил за ней в течение нескольких недель. Она говорит о Канаде. Больше мне ничего не известно. И есть еще один, страшный вопрос: жива ли Фаустина?
Наверное оттого, что сама мысль кажется мне поэтической и душераздирающей – искать человека, живущего неизвестно где, неизвестно, живущего ли вообще, – Фаустина для меня дороже всего на свете. Есть ли хоть какая-то возможность уехать отсюда? Лодка сгнила. Деревья гниют. Я не настолько искусен в плотницком деле, чтобы построить лодку из другого дерева (например, из стульев и дверей, я даже не уверен, что смог бы построить ее из стволов). Надо дождаться какого-то судна. Но этого бы мне не хотелось. Мое возвращение тогда уже не будет тайной. Живя здесь, я ни разу не видел судна, кроме парохода Мореля, а это не настоящий пароход, только изображение.
И потом, если я достигну цели, если найду Фаустину, то окажусь в неудобнейшем положении. Надо будет представиться, окружив себя тайной, просить, чтобы она приняла меня наедине, и уже это со стороны незнакомца вызовет недоверие; позже, услышав, что я был свидетелем ее жизни, она решит, будто я ищу какую-то бесчестную выгоду, а узнав, что я приговорен к пожизненному заключению, подумает – ее страхи подтверждаются.
Раньше мне не приходило в голову, что некое действие может принести удачу или неудачу. Теперь по ночам я повторяю имя Фаустины. Конечно, мне нравится его произносить, но я продолжаю твердить это имя, когда устаю, когда валюсь с ног (порой, засыпая, я чувствую головокружение, нездоровье).
Прежде всего надо успокоиться, тогда я найду способ выбраться отсюда. А пока, рассказывая, что со мной произошло, я привожу в порядок свои мысли. Если я должен умереть, эти страницы донесут весть о моей мучительной агонии.
Вчера образов не было. Машины отдыхали, и я в отчаянии страдал от предчувствия, что больше никогда не увижу Фаустину. Но утром вода начала подниматься. Я отправился в подвал до появления изображений. Мне хотелось понаблюдать за машинами, попытаться понять их работу (чтобы не зависеть от воли приливов и суметь исправить их, если что-то откажет). Я надеялся, что, увидев, как машины приходят в действие, я разберусь в них или, по крайней мере, соображу, в каком направлении надо думать. Эта надежда не сбылась. Я проник через отверстие, пробитое мной в стене… Сейчас я слишком взволнован. Надо внимательнее строить фразы. Войдя в комнату, я испытал то же удивление и то же счастье, что в первый раз. Мне показалось, будто я окунулся в неподвижную голубую реку. Потом я сел и стал ждать, спиной к дыре (мне было больно видеть этот проем, обезобразивший гладкую поверхность небесно-голубого фарфора).