Автопортрет: Роман моей жизни
Автопортрет: Роман моей жизни читать книгу онлайн
Новый сенсационный роман-мемуар Вл. Войновича «Автопортрет. Роман моей жизни!» Автор легендарной трилогии о солдате Иване Чонкине, талантливый художник-живописец, поэт, драматург, журналист и просто удивительно интересный человек — Вл. Войнович на страницах своей новой книги пишет не только о себе, но и о легендарном времени, в которое ему выпало жить.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Миллионер на час
Пока спектакли шли, гонорары мои росли в арифметической прогрессии. Один месяц — 600 рублей (тогда очень приличные деньги), другой — 800, третий — 1000.
Эти деньги можно было бы автоматически переводить на сберкнижку, но я только что, собрав с миру по нитке, купил для нас с Ирой однокомнатную кооперативную квартиру в писательском доме на улице Черняховского. Теперь торопился расплатиться с долгами и поэтому являлся в собиравшее гонорары ВУОАП (Всесоюзное управление по охране авторских прав), как только приходили деньги. Когда месячный гонорар достиг 1200 рублей, бухгалтерша, выписывая мне денежный ордер, пришла в нервное возбуждение и закричала своим сотрудницам:
— Посмотрите на живого миллионера!
Как оказалось, мои заработки не оставили равнодушным и партийное начальство.
Алла Петровна Шапошникова, секретарь МГК КПСС, возмущалась:
— А вы знаете, что он говорит про нас «они»? А почему мы должны его терпеть? Мы платим ему такие деньги, а он подписывает антисоветские письма!
Именно потому, что я оказался таким неблагодарным советской власти и лично Шапошниковой, меня решено было наказать строже, чем других. Мне вынесли строгий выговор. И наложили запрет не только на все, что у меня готовилось к печати или к постановке, но и шло на сценах.
Скольжение вниз
В Театре Маяковского «Два товарища» ставил Андрей Гончаров. Он в отличие от Буткевича текст пьесы неприкасаемым не считал, постоянно чтото импровизировал и от меня требовал многочисленных переделок и доделок. Спектаклем, который он подготовил, сам он был очень доволен, но мне больше по душе было то, что сделал Буткевич. Но со своей премьерой Гончаров сильно задержался и собрался выпускать спектакль, когда надо мной уже не только сгустились тучи, но вовсю сверкали зловещие молнии. Какимито тайными партийными директивами все было запрещено, спектакли, уже поставленные, снимались с репертуаров, а он все еще готовился к премьере.
Одновременно меня вызывали в разные инстанции и настаивали на том, чтобы я снял свою подпись под крамольным письмом. Меня уговаривали, мне грозили. Я взял себе за правило везде говорить только правду и ничего кроме правды. Вот и говорил. Резал правдуматку во всех кабинетах, часто в довольно резкой форме и сам этим очень гордился. Но это было совершенно бессмысленное метание бисера перед чиновниками, которые сами никакого мнения не имели, убеждать их в чемто или переубеждать было бесполезно. Убежденные, что делать надо то, что предписано, и высказывать не свое, а директивное мнение, они считали будто сопротивляться и рассуждать вслух от себя могут только дураки или сумасшедшие. То, что я говорил, слышали те, кому я говорил, а они потом докладывали по инстанциям, что я не осознаю своих ошибок, держусь своих вредных антисоветских позиций, и мое положение становилось все безнадежнее. Солженицын в те годы написал свое знаменитое воззвание «Жить не по лжи». Я был с ним согласен и сам старался жить не по лжи, но потом стал думать, что, может быть, надо было действовать наоборот. Всем лгать, как от них требовало начальство, тогда советская власть, может, раньше бы лопнула. Мы, старавшиеся не лгать, независимо от наших намерений, делали все, чтобы ее спасти.
Хамелеоны
Хамелеонство, описанное Чеховым, было в нашей советской жизни распространенным явлением. Мой поклонник и мой беспощадный критик Левинский, о котором я писал выше, меня удивил, но потом я проявления этого человеческого свойства наблюдал уже без всякого удивления среди членов Союза писателей и мелких окололитературных работников. Они были точными копиями околоточного надзирателя Очумелова, которого, в зависимости от обстоятельств, бросало то в жар, то в холод.
Когда я, став членом Союза, приходил в ЦДЛ, сидевшие на входе тетеньки радостно меня приветствовали, широко улыбались и чуть ли не кланялись, как дорогому гостю. Но как только у меня начались неприятности, они немедленно перестали меня узнавать.
Меня наказывали, я пытался отстаивать свою позицию и протестовать против наказаний. Разные начальники время от времени вызывали меня к себе. Теперь мне трудно себе представить, что меня вызовет к себе какойнибудь секретарь Союза писателей или ктото еще, если он не милиционер, не прокурор и не судья, а тогда вызывали все. Сначала несколько секретарей Союза, потом объявился еще один вызывающий — Илья Вергасов, крымский татарин, секретарь парткома Союза писателей, хороший, как говорили, мужик. Правда, его соплеменники считали Вергасова плохим мужиком, потому что он написал книгу, где свой народ как-то обидел.
Вергасов принял меня как своего. Сразу перешел на «ты».
— Я слышал, у тебя запретили пьесы? В пятидесяти театрах шли — и везде запретили?
— Не только пьесы. Книгу запретили, два сценария.
— Что творят! — вздохнул Вергасов. — Пахнет тридцать седьмым годом.
В это время дверь беззвучно открылась, и в комнату бесшумно вошел курносый человек неприметной наружности. Вошел и тихо присел в сторонке с выражением пассажира в ожидании поезда.
— Но я не понимаю, — сказал Вергасов, как бы продолжая начатый разговор. — Как же так?! Как получилось, Войнович, что вы, советский писатель, приняли участие в провокационной и дурно пахнущей акции, имеющей, скажу вам прямо, как коммунист, антисоветский характер?! Вы, Войнович, должны о своем поведении крепко подумать. Должны понять, в какой тупик вы зашли и по какую сторону баррикад оказались. Пора осознать, что, если вас хвалит буржуазная пропаганда, она это делает не зря. В мире идет жестокая идеологическая борьба между двумя мирами, и вам следует помнить вопрос, поставленный Горьким: с кем вы, мастера культуры. А вот с кем вы, Войнович?
Тут еще некий субъект сунул голову в дверь и поманил вошедшего.
Тот встал и растворился.
— Да, — продолжил Вергасов, встряхнувшись, — нехорошо получается… Не понимаю, как это можно связывать… Ну, подписал ты какое-то письмо, заступился за когото… Ну пусть даже ты не прав… Но при чем тут пьеса? Я считаю, что каждую литературную вещь — пьесу, роман или повесть — надо судить по ее собственным достоинствам.
В это время курносый (как я потом узнал, это был некий Ануров, инструктор горкома КПСС) опять просочился в комнату.
— Но если вам, — ловко сменил тональность Вергасов, — товарищи говорят, что вы не правы, почему вы этого не слышите? Почему вы упорствуете в своих заблуждениях? Если уж совершили ошибку, так имейте мужество это признать. Но если вы настаиваете на своем, то это уже не ошибка, а сознательный антисоветский поступок…
Росляков
Следующей инстанцией был Вася Росляков, секретарь московского отделения СП, хитрый и подловатый мужичок деревенского вида. Он встретил меня в большом кабинете первого секретаря с панельными стенами из, как мне помнится, черного дерева. Над его столом висел портрет Горького, запечатленного в виде стремящегося навстречу ветрам буревестника. Изображая некоторое смущение, Вася пытался вести себя доверительно. «Ты знаешь, я здесь человек случайный, я вообще это место скоро покину, мне, поверь, не хочется заниматься всеми этими делами, которые сейчас происходят, но мне поручили с тобой поговорить по поводу твоей этой вот подписи. Ты мне хочешь чтонибудь по этому поводу сказать?»
Я свой ответ обдумывал недолго. Он был не совсем литературный, но я его приведу — из песни слова не выбросишь.
— По этому поводу, — ответил я Рослякову, — могу сказать, что если Алла Петровна Шапошникова надеется быть поцелованной в ж…, от меня она этого не дождется.
Услышав такое, Росляков одновременно съежился, присел и оглянулся на Горького, за которым, наверное, было чтонибудь звуковоспринимающее.
— Это все, что ты хотел сказать? — спросил он, улыбаясь испуганно.
— Это все, — сказал я и вышел.