ЖД
ЖД читать книгу онлайн
В новом романе «ЖД» Дмитрий Быков строит совершенно невероятные версии нашего прошлого и дает не менее невероятные прогнозы нашего будущего. Некоторые идеи в книге настолько «неполиткорректны», что от сурового осуждения общественности автора может спасти только его «фирменная» ироничность, пронизывающая роман от первой до последней строки.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Клуб размещался теперь в здании бывшего арбатского гастронома, где Громов ребенком часто покупал пирожные и виноградный сок. Он любил зайти сюда летом, среди жары, – любил прохладу гастронома, серо-мраморный пол и огромные прозрачные конусы сока. История похожа на этот конус – когда сока в нем еще много, на поверхности возможны какие-то колебания и сотрясения, а когда в конусе почти ничего не останется, всей поверхности – крошечный пятачок; конец света всегда происходит в масштабах того самого света, который кончается, и потому катастрофа оказывается жалковатой. Многие не замечают ее вовсе.
Громова не хотели пускать в клуб. Мордатый охранник добродушно пояснил ему, что люди сюда ходят отдохнуть от войны, сами понимаете (словно все остальное время они только и делали, что рыли окопы на подступах к Москве, где-нибудь В Химках), – и Громов, выругавшись про себя, повернулся было уйти, но откуда-то из глубин клуба выпорхнул Лузган, друг былых игрищ и забав: он схватил Громова в охапку, закружил, что-то шепнул охраннику и увлек отпускника в зал.
Тут все было как в прежнем помещении, в районе проспекта Мира, – те же красно-зеленые рыбы по стенам, грубо намалеванные кактусы, заросли, водоросли – подводная прерия; вероятно, намек был на то, что весь мир пустыня. Играла та же невыносимо легкая музыка, которую Громов запретил себе слушать уже давно. Это были песни времен романа с Машей, да что там – он знал их и прежде, ведь бывал здесь не раз, выпивал с тем самым Шуриком, который и теперь наяривал «Питерскую»… Эту музыку он любил, и эта любовь оказалась прочнее всех.
Он любил тех, кто не цепляется за жизнь, а эта музыка не цеплялась. В ней была легкость. Может быть, она лгала, и тех мальчиков и девочек, о которых пел Шурик, давно не существовало. Может быть, никакой богемы не существует вообще, а есть тесный кружок завистников, нетерпимых к чужому успеху, – но песни, которые слушал Громов в «Венике» (не потому ли так назывался этот литературный кабак, что главным блюдом был дешевый салат с пучком петрушки – именно что веник), были об этих самых весельчаках, живущих так легко, ничем не дорожащих, таких кукольных, таких хрупких. Громов никогда таким не был, но всегда к таким тянулся. В совершенной чистоте все эти черты были явлены в одном Шурике – вечном мальчике-одуванчике, тонком стебельке с кучерявым шаром шевелюры; Шурик, кажется, узнал Громова и кивнул ему, как кивал всем. Ему уж подлинно было безразлично, кто пришел его слушать. «А-адна такая девочка ходила по бульвару» – летние вечера, пыль, дворы, огромные старые московские квартиры… Всех расселят, переселят, выставят, никого не оставят.
– Ну ты как, Громов?! – тискал и тормошил его Лузгин. – Как ты сюда-то? Тебе дембель вышел, что ли?
– Какой дембель, Лузга, – сказал Громов. – Война идет, не до дембеля.
– Все еще идет? Неужели до сих пор еще воюем? – Лузгин цитировал всех и по любому поводу.
– Воюем.
– Ты, что ли, не дай бог, раненый? Или отпуск?
– Отпуск.
– Лаконичный какой стал, сука, немногословный! Боевой, типа, офицер, охренеть можно! Из наших-то сегодня мало кто будет, вот жалко. Ты повидал бы всех. А где эта, подруга-то твоя? Я ее помню, такая длинная…
– В эвакуации.
– Что ж она поехала? Тогда, ты знаешь, всем предлагали, а потом оказалось – фигня, ложная тревога. Нечего было и париться.
– Ну, у нее все равно дом сносили…
– А, тогда да. Тогда правильно. Вернется – квартиру дадут. И тебе дадут, ты боевой офицер. Ты хоть расскажи, когда кончится-то?
– Не знаю, – сказал Громов.
– Но мы ломим? Гнутся шведы?
– Кое-как ломим.
– Что, секрет? Военная тайна? Да расскажи ты по совести! Ты пишешь там что-нибудь?
– Я давно не пишу.
– А, ну правильно. Ты копишь. Издашь потом «Записки кавалериста». Ты в каком звании-то, капитан, что ли?
– Капитан.
– Темно, не видать ни хрена… Ты вообще мало изменился, Громыч. Я тебя сразу узнал. Люди, по-моему, очень мало меняются. Слушай, я тебе сейчас прочту…
И Лузган прочел. Это было в его духе – немедленно обчитывать стихами всякого встречного; Громов с ужасом подумал, что и он когда-то был таким – написав новую вещь, немедленно должен был сообщать ее кому-то. Стихи, как всегда у Лузгина, были культурные, ироничные, со множеством цитат, с эффектной, хотя и снижающей пафос концовкой, – стихи хорошего московского мальчика, которому хорошо за тридцать. Такие стихи мог написать любой из завсегдатаев «Веника». В них не было ничего от самого Лузгина, и это к лучшему – Лузгин и все остальные давно поняли, что людям времен упадка лучше не заглядывать в себя. В их распоряжении достаточный цитатный багаж.
– Ничего, – сказал Громов. – Вполне.
– Какое ничего, это моя лучшая вещь! У меня подборка в «Новом мире» в августе будет! Она бы в мае вышла, но, сволочи, перенесли. Я тебе пошлю.
– Обязательно, – кивнул Громов. Лузгин всегда очень хотел напечататься в «Новом мире». Непонятно было, зачем это ему теперь. Громов даже не знал, что «Новый мир» еще выходит. Впрочем, все симметрично: Лузгин тоже не знал, идет ли еще война.
– А Черединского ты слышал?
– Нет, не помню.
– Ну, может быть. Когда тебя загребли, он только в славу входил.
– Да не загребли меня, Лузга, – сказал Громов. – Я сам пошел.
– Хорошо, хорошо, если тебе так больше нравится. Слушай, Черединский – это что-то. Наши девки от него визжат. Говорят, что он голубой, но ты не слушай. Он с Марфой живет, с этой, которая в церковном хоре, – помнишь?
Марфу Громов помнил, хотя готов был поклясться, что за последние два года не вспоминал о ней ни разу. Поэтесса Марфа Попова специализировалась на церковно-эротической лирике. Странно было думать, что когда-то Громов слушал Марфу Попову, даже о чем-то говорил с ней, – все-таки человек очень прочен. Позавчера ночью Громов пил с сумасшедшим Волоховым и видел сумасшедшего телеграфиста, вчера ехал в закопченном древнем паровозе, а сегодня в «Венике» слушал болтовню Лузгина. Поверить нельзя было, что все эти миры сосуществуют, – но они потому и могли существовать одновременно, что никак не пересекались. Время, когда миры вынужденно пересекаются, – революции, настоящие войны, – оказывается самым плодотворным, но и самым страшным: лишь на краткий миг возникает общий мир, о котором все потом вспоминают с тоской, – мир, В котором салонная поэтесса бинтует раненых, конферансье бьет чечетку для солдат на передовой, крестьянин оборачивает сбитую ногу трофейным аристократическим бархатом, пущенным на портянки… Тогда, кажется, и Божественный план проступает сквозь земную реальность, и небеса с землею говорят – но теперь ничего подобного не было, и Громов яснее ясного видел, что его война была не война, а лишь одна из бесчисленных декораций того же квеста. Даже убить там не могли как следует.
– Черединского, конечно, только слушать, – продолжал Лузган. – На бумаге все теряется. Но клянусь тебе, когда он читает – плачет. И вообще, хочешь ты того или нет – а я знаю, Громыч, ты не хочешь, – но устная форма вытесняет письменную… Черт, ты хоть рассказал бы, как ты там. Ты не встречал там Михельсона? – Михельсон был известный ЖДовский романтик, сочинитель балладных стилизаций под Киплинга, малорослый, но накачанный до безобразия мальчик со сросшимися бровями; лет пять назад он уехал в Каганат и теперь, по слухам, воевал на русской территории.
– Где ж я его там встречу?
– Да черт его знает. Собственно, я никогда не верил в его мачизм, и баллады мне его не нравились, но знаешь – не удивлюсь, если он где-нибудь при штабе. Такие вояки обязательно при штабах. Или поваром. Представляешь, Михельсон – повар?
– Не видал, – сказал Громов. – Мы, знаешь, редко с ними пересекаемся. Война сейчас позиционная. Больше выжидаем.
– А-а, – безразлично сказал Лузгин. – А то по телику все дрянь, ни слова правды. Я, знаешь, тебе даже завидовал поначалу. Потом посмотрел пару репортажей – ну ее на хрен, что это за война? Ты понимаешь, что я не из трусости, да, Гром? Я же писал тебе. Но это не моя война, я не могу воевать на стороне этого государства, а воевать против этого государства мне совесть не позволяет. Все-таки Родина. Родина есть предрассудок, который победить нельзя, сказал автор получше нас с тобой. Пока не призывают, я не сунусь. Призовут – пойду.
