Ослиная челюсть
Ослиная челюсть читать книгу онлайн
Александр Иличевский – известный романист, лауреат премии «Русский Букер», как-то признался, что «привык план-черновик для прозы записывать в виде стиха». Перед нами книга, состоящая из рассказов, сильно напоминающих стихотворения в прозе. Или – наоборот – стихи, представляющие собой пунктир рассказа или романа. Во всяком случае, сюжеты, обозначенные в этих текстах, тянут на полноценные истории, в них, как пишет автор предисловия к книге В.Губайловский, «очень многое недоговорено, пропущено, но в эти щели хлещет действительность, как воды в трюм корабля».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Масленица
Подсолнечный март. Запах ветра, зренья разгул. Человек у реки выходит на лед, как на сраженье. Мост. Арок очки тасуют дальнобойность теченья.
Над мостом моторный дельтаплан выглаживает, как пионер галстук, плоскость посадки; ткань прозрачности морщится от боковых порывов.
Лед трещит и шепчет чутким омутом. Так барабанная перепонка замирает, настраиваясь на откровенье.
Балансируя, человек руки вдевает в воздух. Мембрана тайны вслушивается в эфир.
Балаганчик трамвая рушится вдоль моста. Человек застывает на исходе скольженья.
Планируя, дельта сгорает, как начертанье, в «О» низкого солнца. И река слышит долгожданное сообщенье. Цена ему – глухота, ослепленье: вбитый кол.
В апреле ты плывешь внутри голубого сглаза, как ресница – лодкой качаясь на стратосфере, из облачного семени – в прорву синейшего света. Я вижу это со дна наливного ветра.
Выйдя в весну, как в поле, расправляю мышцу глазную – строкой: бьется хрусталик от дрожи прозрачности, в тебя бесконечно целясь.
Дикого тетраэдра скол рáмит напряг стремленья. О, оползень ладони – лба ДО! – долгая ясность: холм твой, ползком целуемый следопытом.
Озимое, петляя между сосцами забвенья, вспрысками люцерны, гречихи метит упорство косцов. Взорвано, твое брюхо окоем пучит съедобным завтра.
Как отпеть мне тебя? – Звоном тонкого зренья, припевочкой слепоты – скулением поводыря.
О, как целуем лоб – парным черноземным вдохом! Жрать крохи твои – досыта поминанья. Жрать так – что, зверея, оступиться, встрять в чрево твое, как в склеп, оскользнувшись на очках пристреленного – за клад – археолога.
И, исколот осиными червонцами страха, бабочкой пустоты до одури полоскаться: как бельмо простыни на ветру заката – трепеща, колтыхаясь, взмывая личинкой крыла – в цыганский всполох лета. «О» взмаха. «Л» пространства.
Как громаден поклон зенита в колени дрожи! Твоя заплечная высота гулка, протяженна и тем больше – хрупка: нанизан на зренье ползу, цепляясь зрачком за хрустальный окатыш. Сочась паутинкой глаза – слезой сочась.
В волос невидимки застывая, слеза вырывает тяжесть мою – мой глаз.
Окровавлена, тяжесть, теснима архимедовым светом, как шаровая звезда – взмывает – и дальше: закатным бродягой, чей поцелуй затмением крепок.
Тело, вычитаемо тяжестью зренья, как запах пыльцой, становится недоноском бешеной атмосферы. Почва, облапленная воздухом, чтит прозрачность, как желток зрачка, питаемый невидимым белком (сны бесятся в окоеме белка – вглядись!) – земля питается жиром жары, вскармливая зародыш.
Зима, захлебнувшись в родильных водах, целуема по холмам слепым следопытом, обмерена шагом грача-землемера, окроплена всюду первым облетом пчел, отпеваема грохотом ледохода, закапана воском сосуль – о, как ты прекрасна, вспоротая царевна!
«Девятка»
Тебе приходилось здороваться за руку с карманником? Будто держишь воду, то есть – «вынуть» равняется «вытечь» – бескостность. Я читал, повисши на поручне на задней площадке: обложка на чьей-то шапке: линяет песик, сыплет ворс. Вижу боковым зрением – мне протянутую из толчеи ладонь. Привлекаюсь – передают билетик: лопаткой сжатые пальцы, между средним и указательным – клочок. Я тянусь, пытаюсь схватить пытаюсь схватить пытаюсь – и чувствую неожиданное рукопожатье. Недоумеваю: какой бессмысленный обман, но ощущаю – вижу: зажат билетик, остался у меня меж пальцев. Пауза. Улыбаюсь, нахожу лицо руки – он:
– Пробей, браток.
Пробиваю.
Итак.
В «девятке» у Мариинской больницы поймали карманника: скрутили, выволокли, ждут ментов. Прибыли. Пешими и не спеша. Тетка обстоятельно: я свидетель, было так-то и так-то. Собственно пострадавший – владелец «лопатника» – нынче имеет вид «ни при чем», и ему, видимо, даже неловко. Тетка – сержанту еще раз, завывая, подробности: диспозиция тел – кто где стоял, направления взглядов, почему никто, кроме нее, не видел, паралич осязания владельца:
– Стоит, как прихлопнутый, без чувства. Тут я заголосила: люди!
Что замечательно, так это то, как получилось, что она оказалась в положении абсолютного наблюдателя (ей одной кража эта была видна), в этом особом, привилегированном состоянии, каким наделяется неизобретательным сознанием Господь, который, сам невидим, видит все одновременно и подробно, запоминая каждое событье с погрешностью в деталях, непостижимой даже Лейбница созданием, к тому же проставляя каждому оценки, – и это пунктик Абсолюта. Так повелось – чтоб думать так. И только нашим снам (догадка) дано сбежать за допуском к переэкзаменовке. Каракули сержанта еле поспевают. И тетка повторяется подробно и удобно для писца. А вор: в карманах руки, расслаблена спина, внимателен, непредсказуем. Его как будто собираются обыскивать. И вот записаны все показания. Обыск. Тут он вдруг вырвался – и к тетке – подтвердить:
– А ты видела?!
– Видела, все видела, ворюга!
– Так ты теперь больше не позыришь! – молниеносное движение руки, скользнувшей из кармана.
Тетка роняет сумку и, как слепая, движется, руками шаря в поисках опоры, – все расступились, испугавшись.
Шива!
Оторопело мент:
– Ну ты чего?..
Он (сразу успокоившись):
– Я вор, я зренье у нее украл. Ведите, суки.
Тут мент – с испуга – заорал на тетку:
– Ты че, ты че, ты че!
А та: я не успел отпрянуть: кровь – как плачет – по подглазьям, на щеках: она вцепилась мне в предплечье…
До «Новослободской» я шел пешком.
Когда полез в карман за жетоном, обнаружил в горстке мелочи билетик.
Недоносок
А произошло вот что. «Что» оказалось лишенным смысла, по крайней мере, того, ради которого происходило. Лицо как-то сразу поглупело: из свирепого от боли и ужаса набрякло сведенными зрачками, сплюнутым языком. Комочек пены в уголке рта. Он заметил, что сам еще хрипит.
Ослабил петлю волос, отвалился и, взяв ее голову в ладони, будто отрывая, осторожно приподнял, подтянул, прислонил. Затем сложил ей руки на животе. (Огромность этого живота, будто раздавлена им.) Получился домик. Сел на пол рядом. Закурил, косясь на профиль. Зажав сигарету в зубах и придерживая затылок, средним всунул обратно кончик языка. Тыльной стороной ладони легко снизу пристукнул по подбородку. Большим и указательным провел по векам, зашторив выражение. Прикурил новую. Трамвай, подвывая, выворачивал на Преображенку, искрил. Полотно дыма аккуратно разворачивалось, шевелясь пластами, нарезанными щелями штор, движением вагона. Он стянул с пальца кольцо. Отведя ей за ухо прядь, продел и подвязал. Кольцо повисло, как сережка. Покачалось.
«А ребенок должен быть еще жив».
Он положил ей руку на живот, подержал, легко разминая. Ничего не почувствовал. Потом дотянулся до лежащего на полу штепселя елочной гирлянды – весь вечер они наряжали елку, путаясь в струйках «дождика», вытряхивая из волос конфетти. Светящийся прах взмыл спиралью по хвое. «Теперь она ему надгробье». Он зажмурил глаза, затянулся поглубже и стал медленно выдыхать. И дыханье его, прежде чем кончился воздух в легких, зацепило дух, потянуло наружу, и, выйдя весь, он стал подниматься к потолку, перемешиваясь с пластами дыма, уничтожаясь. (Еще один трамвай стал выбираться на площадь.) Но ему, как заправскому джинну, все же удалось сжаться и тонкой струйкой, мелькнув, просочиться сквозь ее губы.
Встал, отыскал телефонную трубку, набрал «03». Сказал, что должен родиться ребенок.